И о чем только думают взрослые, говоря детям такие вещи? С детьми вообще про смерть надо осторожно.
Ты и не знаешь, как я с ней познакомилась. Первый раз — наверное, в сказках. Но в сказках — не страшно. Мертвая царевна красиво спит в хрустальном гробу. Или золотой петушок красиво клюет в темечко гадкого старикашку.
— Ба-а-б, можно на твоей перинке поваляться?
— Можно, — отвечает ласково, я зарываюсь в пухлое облако, темно-синий ситец с белыми звездами. Кажется, закуталась в небо. Только раскладушка подо мной противно скрипит.
Бабушка Маша приехала недавно, нянчить нас с братом. И перинку эту с собой притащила — как улиточий дом на горбу. Как защиту, как гарантию устойчивости. Пережив войну, оккупацию, сохранив в аду троих детей — теперь цепляется за уютное, мирное. Ласково журчит ее речь, и разве это может напугать — если гроб хрустальный, если царевна все равно оживет и все остальные добрые оживут — кого водой побрызгают, кого из волчьего живота освободят. Немного напугают — но потом освободят.
Или вот я о чем тебе расскажу, о выцветшей фотографии — из тех, что не в парадном плюшевом альбоме для гостей, а в картонной зеленой папке с завязками. Люблю на нее смотреть, замирая от приторного головокружения. Бледный красивый мальчик утопает головой в подушке с оборками. Лицо сосредоточенное и чистое — не то что у теток в черных платках, облепивших, как мухи, белую сказочную ладью, на которой он уплывает неведомо куда. Их черты так некрасиво и судорожно искажены, что глазам неприятно, и хочется видеть только мальчика, мраморного и загадочного. Но опять не страшно.
— Пап, это кто?
— Это Коля, мой двоюродный. Перед войной в Ленинграде под трамвай попал.
А вот брат не разделяет моего интереса. Он эту фотографию терпеть не может.
В военный городок из райцентра ходит синий носатый автобус. Ползет долго, особенно если закрывают железнодорожный шлагбаум. Иногда приходится пропускать несколько составов, один за другим. Ожидание затягивается, я скучаю, смотрю в окно на замасленные нефтяные цистерны и груженные бревнами платформы, на пыльную траву и знаменитый пивной ларек, прозванный в народе «Голубой Дунай» — не иначе за то, что облагорожен блеклой синей краской. Рядом — керосиновая лавка, керосин разливают металлическим стаканом на длинной ручке. Желтоватая маслянистая струя бежит в бабушкин бидон. Мне почему-то нравятся запахи керосина, скипидара, олифы. Вот бензин — тот не выношу. Или нагретый металл… Шлагбаум тем временем поднимается — из будки выплывает дебелая тетка в красном берете и крутит железную ручку. Смотрит на всех, как охранительница, как дарительница жизни — если б не она, как знать, сколько глупых людишек погибли бы под колесами поездов. Черно-белый шест взмывает в небо, автобус чихает и ползет к цели, мимо тихих палисадников и пыльных рябин. Дальше предстоят три минуты ужаса — дорога проходит под высоковольтными проводами. Тихое жужжание нарастает, керамические изоляторы жирно блестят, раскоряченные металлические опоры и провисшие провода будто рассекают на части и беспечальное тихое небо, и пестрый луг, и три обширных, каскадами, пруда, окаймленных березовой рощей. Автобус движется, сетка трещин, секущих картину, смещается, монотонный звук зудит уже внутри головы, и чудится, что весь мир разваливается. Металлический вкус во рту, колючая часовая шестеренка в желудке. Сижу, вцепившись в какой-то поручень, и почти умираю. Бабушка смотрит в мои безумные глаза и спрашивает:
— Ты чего, деточка? Тошнит? Может, выйдем?
Выйти и остаться на обочине под этими смертельными раскоряками? Ни за что. Молча мотаю головой, силясь сглотнуть комок слюны. Скорее, скорее миновать — страшное место!
А в следующий раз опять канючу, просясь с Машей в керосиновую лавку. Брат же, не разделяющий со мной ни любви к керосину, ни страха перед высоковольтной линией, остается дома со своей игрушечной железной дорогой и крошечными поездами.
Ты слушай, слушай. Если пешком — от вокзала есть другой путь, короче. Срезать угол, оставить шлагбаум в стороне. Набитая тропка пересекает железнодорожные пути — пять или шесть, виляет между столбиками, семафорами, лужами мазута, выбегает на гравийную насыпь и уходит в никуда, как подземная речка. Когда я бывала там со взрослыми, они становились напряженно-жесткими от сознания ответственности. Что ходить по путям опасно, знали все, но как же еще догнать у «Голубого Дуная» упущенный автобус?
— Осторожнее, — говорит папа, — здесь стрелка.
А сам теряет всякую осторожность и забывает, что надо скорее миновать опасное место. Ему нравится объяснять премудрости техники, вот и теперь он ждет перещелкивания стрелки, чтобы я поняла, как поезд легко переходит с одного пути на другой.
— Раньше ее стрелочники вручную переводили, — объясняет он с восторгом инженера, — а теперь автоматика.
Стрелка издает тяжкий стальной шлепок. Кажется, от удара гудят не только рельсы, но и воздух. Папа торопит — сейчас по этому пути пройдет поезд.
Мы смотрим на состав, уже спустившись с насыпи. Огромные колеса проносятся почти на уровне наших глаз, поднимается пыль. Железо отвратительно лязгает, ветер свистит.