Генерал Розлуцкий торжественно восседал на складном стуле. Стул этот (движимая собственность землемера Кнопфа) стоял на самой середине ковра, который сняли со стены над кроватью моей матери. По другую сторону костра, на пеньке, весьма тщательно застланном пледом, зябко ежился и пожимался под длинным резиновым плащом, словно под раскинутым шатром, вышеупомянутый землемер Кнопф. Рядом с ним на развилистых сучьях принесенного лесником валежника сидел в неудобной позе помощник лесничего Гунькевич, осторожно держа в руке стаканчик рома, куда для вида были прибавлены две ложечки чаю. Гминный[1] писарь Ольшаковский и старый войт Гала с медной медалью «за усмирение польского мятежа» [2] сидели на рыжей сермяге друг подле дружки. Отец мой, человек, к лесу привычный, охотник, полулежал на земле, автор же настоящего повествования, только что удостоенный перевода из второго в третий класс, вертелся у всех под ногами.
Отставной генерал Розлуцкий, управляющий поместьями одного из петербургских сановников, наиболее щедро пожалованных за вышеупомянутое усмирение, приехал на фольварк, с давних пор арендуемый моим отцом, для того чтобы согласно указу об обмене землями прирезать из казенной дачи большой кусок леса к помещичьим владениям. Отмежевание лесного клина было почти закончено. Землемер Кнопф, кото — рыи, к крайнему огорчению всех окружающих, уже с неделю жил у нас в доме, провешил, наконец, «линию», и наемные лесорубы давно рубили в старом темном бору просеку. Управляющий, тоже уже три дня гостивший в фольварке, хотел в присутствии местных властей поскорее передать прирезанный лес моему отцу. Две партии мужиков рубили просеку, приближаясь навстречу друг другу с противоположных концов леса. Предполагалось, что работу удастся закончить до заката солнца. Меж тем уже спустилась ночь, а просека все еще не была прорублена. Генерал решил во что бы то ни стало завтра уехать. Чиновники тоже хотели покончить с этим делом. Все согласились поэтому продолжать работу ночью, хотя бы до самого утра.
Тут же на опушке леса разложили костер. Из усадьбы, расположенной верстах в двух, принесли ужин, — и вот в ожидании, пока свалят несколько десятков оставшихся еще елей, мы как могли коротали время.
Все были в недурном настроении. Простодушный добряк Гунькевич с остатком волос на висках, которые он зачесывал вверх, пытаясь прикрыть лысину, и бородкой, нафабренной дешевой фаброй, успел уже вылакать по меньшей мере девять стаканов чаю с ромом, трогательно беспокоясь всякий раз, когда я подавал ему следующий стакан, не будет ли это слишком много, «потому что это, кажется, уже третий…» Я уверял его с решительностью человека, весьма опытного по части арифметических вычислений вплоть до десятичных дробей, что «ничуть не много», и он подчинялся, смиряясь, конечно, перед светом знания, и принимал от меня новую порцию рома. Тминный писарь Ольшаковский, большой дока по части всяких житейских дел, особенно по части легких провинциальных способов наживы (за что он даже «потерпел» однажды, отсидев некоторый срок в келецкой тюрьме), несомненный гений, который мог бы с успехом занимать пост министра внутренних или иностранных дел, а может быть, без особого напряжения даже оба эти поста сразу, отъявленный взяточник, дравший с мужика последнюю шкуру, нещадно притеснявший евреев и ловко обходивший всякие законы, записной гуляка, из уважения к генералу пил мало и больше налегал на еду. Вообще же этот проныра ни в грош не ставил генерала, был весел и держался с присутствующими весьма развязно. Войт Г ала уписывал втихомолку за обе щеки все, что ему подавали>г пил не отказываясь и весело что‑то мурлыкал себе под нос. Видно было, что он с особенным удовольствием исполняет эту государственную повинность на лесной опушке и вообще одобряет все сегодняшние действия. Даже Кнопф, ходячий катарр желудка (а также и кишок), изможденный неврастеник, питавшийся только легкими блюдами, некислыми и нежирными, и притом такими, каких в глухой деревне, да еще в Свентокшишских горах, никто испокон веку не только не едал и не видывал, но даже не знал по названию, человек, невыносимо скучный, страдавший бессонницей, не выносивший крика петухов, лая собак, кулдыканья индюков, гоготанья гусей и даже кудахтанья кур, сущая казнь египетская для людей здоровых, сильных, хозяйничавших в таких местах, где все были страстными собачниками, где гончие, легавые, таксы, дворняги и вообще всякой породы и возраста «кобельки» не только лаяли и выли по целым ночам, но и валялись на диванах и кушетках; где постоянно пели петухи, а если не пели, то их сейчас же за это резали, — даже, повторяю, Кнопф был в этот день в неплохом настроении. Он рассказал какой‑то довольно плоский анекдот о своей астролябии, которую, как подтрунивали злые языки, для защиты от дождя кутал в собственные штаны и куртку и даже прятал в калоши и шляпу… Правда, все дело ему испортил помощник лесничего Гунькевич, преждевременно прыснув со смеху на таком месте, в котором как раз не было ничего остроумного… И все же Кнопф улыбался, что было поистине небывалым явлением на протяжении многих лет и на пространстве трех губерний.