— Но почему ты решила, что он собрался жениться на ней?
— Потому что я точно выяснила: туда за другим не ходят, — ответила Томка.
Каждый вечер собиралась я завести с Трифоном разговор об отъезде. Но ничего не получалось. Трифон упорно не желал понимать моих намеков. Дни его были разнообразны, видимо, Измайловский парк не так много занимал места в его жизни. Но вот позвонила в дверь соседка и, отказавшись войти, у порога сказала:
— Знаете, а ваш старичок торгует грибами.
— На базаре?
— У метро «Электрозаводская», в тоннеле, где выход на электричку.
Томка была дома и подала голос:
— Продавать грибы никому не воспрещается!
Соседка смутилась.
— Я просто поставила вас в известность. Очень уж он старенький.
Может быть, она думала, что Трифон с грибами в тоннеле бросает тень на нас, вроде мы его плохо кормим, вот он и вынужден промышлять. А тут еще, в тот же день, пришло письмо из его деревни. Оно было адресовано мне и написано знакомым детским почерком. «Здравствуйте, дорогая родственница. Как вы живете, как ваше здоровье? У нас урожай идет к концу. Осталась только картошка и бураки, уже и яблоки собрали. Если Трифон думает чего запасти к зиме, то пусть приезжает. Да и надоел он вам, хватит. Когда человек гостеприимства не понимает, его не надо спрашивать, а надо ему сказать: погостил и знай честь. Скажите ему, что Лексей мотоцикл разбил, за ремонт назначили восемьдесят рублей. Но он его вроде будет продавать. Так что если Трифон хочет вернуть свои деньги, то пусть в Москве не засиживается, а едет домой…» Письмо было без подписи, но этот кто-то, оставшийся неизвестным, не просто звал Трифона домой, а настаивал и при этом сердился. Второе письмо, тоже адресованное мне, пришло назавтра и уже кипело гневом. «Если человек готов за сладкий кусок променять все свое, то такому человеку грош цена. Скажите Трифону, пусть не дожидается, когда я приеду и погляжу ему в глаза. Если он за своей старостью все подзабыл, то пусть хоть вспомнит басню про стрекозу и муравья. Разъясните ему, что он и есть та самая стрекоза, которая не думает о зиме. А его деньги с Лексея я востребовать не буду. И все его кацавейки, платки и сумки, что поприсылал, повыкидываю на двор. Пусть едет домой. Писем моих ему не показывайте, скажите своими словами».
Я сказала своими словами:
— Лексей жив-здоров, а мотоцикл свой покалечил.
Трифон поднял голову, уставился мне в глаза, и я увидела, что больше мотоцикла его сейчас интересует, откуда я знаю про Лексея.
— Письмо он написал, что ли? — спросил наконец Трифон. — Так письмо положено давать тому, кому написано.
— Кто-то другой письмо прислал. Без подписи. Мне прислал. Пишет, что все скучают по тебе. А Лексей будет продавать мотоцикл. И тебе надо на месте быть, чтобы деньги с него взять.
Трифон опять о чем-то долго думал.
— Я Лексею сто рублей дал. Так дал, без отдачи. Зачем же я буду их назад брать? И еще я ему отсюда сапоги послал.
Брать назад подаренные деньги не годилось, я была с ним согласна. Но сколько же он собирался у нас жить? То ли раздражение, то ли обида вдруг захлестнула меня: мать моя с двумя малыми детьми, несчастная, овдовевшая, обратилась за помощью, так они даже на письмо не ответили. И сейчас: грибы продает, а нам хоть бы грибочек принес. Я спросила: кто такой Лексей? Оказалось, сын племянника, «внучок», так пояснил Трифон. Такой же внучкой была ему и Томка. Я сказала об этом Трифону.
— Томка у тебя девка хорошая, самостоятельная, — ответил Трифон, — вникает в жизнь, хочет в ней разобраться.
Его слова наполнили меня радостью: неужели Томка на самом деле такая? Но тут же я сказала себе: не ликуй, это самая беспробойная лесть — похвалить ребенка, Трифон не так прост.
— Ты не думая говоришь такое, Трифон, а я вся в беспокойстве: что с ней будет, как ее жизнь сложится?
И тогда Трифон сказал мне те слова, которые я не сразу, а много лет спустя оценила:
— Ты о себе думай. Как тебе будет в жизни, так и девке твоей будет.
Осень в том году затянулась. Стояли теплые солнечные дни, не верилось даже, что скоро уже холода. Но листья почти уже все опали, на голых деревьях блестели серебряные нити. Люди ловили эти последние погожие деньки: просушивали на балконах одеяла и ковры, варили из яблок варенье, рубили в засол капусту, и запахи в московских дворах стояли домашние, деревенские. И еще в эти дни неслись с балконов песни Высоцкого. Трифону эта жизнь нравилась: он сидел в глубине балкона на низкой скамеечке и вслушивался в музыку и голоса. Томка, забыв, что совсем недавно настраивала меня против Трифона, говорила: «Иди посмотри, какой он симпатяга» — и несла на балкон свое старое зимнее пальто, набрасывала ему на плечи. Туда же она приносила кружку с горячим чаем и хлеб с колбасой. Трифон брал хлеб как-то странно, прикрывая его ладонью, держал колбасой вниз и откусывал, пригибаясь, словно боялся, что кто-то этот хлеб увидит. Томка однажды спросила:
— Что ты так ешь, будто от кого-то прячешься?
Трифон ответил:
— Так, правильно сказала, прячусь. От партизан своих ховаюсь.
— Боишься, что отберут?
— Боюсь, что увидят. Стыдно мне, девка. Столько вот живу, всех пережил. Хлеб такой ем, с московской колбаской. А они, мои горькие, не просто поумирали, а в голоде и холоде. И страху хватили.