Он знал, что дети зовут его в последнее время старым дураком, и не обижался. Ну старый, ну дурак, ну и что? Он сам себя так иногда называл. Разглядывал в зеркале свое одичавшее, в седой щетине лицо и говорил: «И как же тебя, старый дурак, угораздило? Как же ты так влюбился? И в кого? В артистку, музыкантшу!»
В те дни, когда Татьяна Аркадьевна выезжала на гастроли, он не брился, почти не ел и в глазах его зажигалась волчья тоска. Дети говорили: «Он действительно сдурел. Надо посоветоваться в юридической консультации и установить над ним опеку». Но опекать, брать его жизнь под свою персональную ответственность никто не спешил. И влюбленный Алексей Ильич жил вольно, ни перед кем не отчитываясь. Но вот он продал в комиссионке трофейный артиллерийский бинокль, свою фронтовую реликвию, и дети призвали его к ответу. Слетелись из разных районов города и устроили собрание на тему: «Остановись! Не совершай непоправимой ошибки». Они уже два года чувствовали себя вправе поучать его, с тех пор как он наложил на них оброк — по десятке в месяц. Пятьдесят рублей плюс совсем не маленькая, военная пенсия… В общем, продавать бинокль не было никакой надобности.
— Наверное, ты ей купил французские духи и еще что-нибудь импортное, — сказала самая младшая дочь Манечка. Ей было уже тридцать пять, а она все еще работала старшей пионервожатой в школе. Импортные вещи будоражили ее воображение. — Учти, папа, если ты женишься, мы помогать тебе больше не будем.
Алексей Иванович знал, что Манечкину десятку вносит за нее ее сводный брат Василий, но щадил дочь, ничего не говорил ей об этом. Он ответил им всем сразу, ответил, по их мнению, крайне нагло:
— Ваши деньги — не помощь. Это маленькая компенсация за мой каторжный труд по вашему воспитанию.
Каторжный труд. Он идеализировал себя, или в такие моменты ему отказывало чувство юмора. Может быть, каторжным трудом была его «воскресная школа», которую он устраивал во дворе ради все той же Манечки? Манечку каждый год переводили в следующий класс условно, и вот он собирал пол-улицы таких же замечательных учеников и занимался с ними. Якобы для того чтобы Манечке было веселей, на самом же деле он уже тогда был старым дураком, только никто об этом не догадывался. Или, может, он каторжно надрывался по их воспитанию, когда летал на озеро Иссык-Куль? Представить только: жена в больнице, дети бегают где попало, время — май месяц, картошку пора сажать. Но ему на работе предлагают бесплатную путевку на озеро Иссык-Куль, и он улетает. Потом говорит:
— Чудесное путешествие. А то ведь ничего, кроме своего города, в жизни не видел.
— А Венгрию? Румынию?
— Это война. Это не считается. Ничего я там географического не видел. А на озере Иссык-Куль я увидел озеро Иссык-Куль!
На войне он был артиллеристом, а всю мирную жизнь просидел в заводской бухгалтерии. Был спокойным, неторопливым, несгибаемым счетным работником. Кое-кому, правда, он казался человеком ограниченным и в критические моменты упрямым и жестокосердным, но так считало заводское начальство, когда дело касалось государственных денег. Дома же он был наивен и нерасчетлив. Его жена Аля как-то призналась: «Жить с таким человеком, как мой Алеша, это ничего не знать о завтрашнем дне». Что имела в виду Аля — материальную сторону завтрашнего дня или какой-нибудь фортель в поведении ее драгоценного Алеши, — неизвестно. Скорей всего, фортель. Возможно, Аля предчувствовала — нет-нет, не то, что он ее бросит и женится на другой, а что он в принципе способен на такое. И он действительно, уже после ее смерти, выкинул свой фортель.
— Тебе семьдесят два года, — говорили на семейном совете дети, — не позорь свою и наши седые головы.
— Слушать невозможно, — сердился он, — при чем тут седые головы? Человек лысеет, седеет не от старости, это происходит само собой. И остальное тоже п р о и с х о д и т само собой. Какие-то вы чурбаки, прости меня боже.
— Хоть бы перед памятью матери остановился, не совершал этого ужасного шага. Мы умоляем тебя: остановись, одумайся, не губи нас.
— Послушать вас — можно подумать, что я бегаю за вами с кинжалом.
В сорок пятом году Аля жила в своем доме, полуразрушенном, ушедшем по окна в землю, но в своем. Она была солдатской вдовой с тремя детьми. Алексей же только что демобилизовался, к жене не вернулся, жил на квартире дальнего родственника на этой же улице. Любовь его к Але и ее к нему была отмечена интересом и одобрением этой улицы. Улица помнила ее погибшего мужа Петра, но не сравнивала его с Алексеем. Петр был в одной жизни, Алексей появился в другой. Аля была и после войны все еще молода и красива, ей сочувствовали, что из-за троих детей ей уже не устроить свою жизнь. И вдруг появляется немолодой, уже за сорок, серьезный человек. Серьезность его бросалась в глаза. Он подходил к Алиному дому с кульком из газеты, держал этот кулек перед собой, как букет. Это он нес Але и ее детям сахар или крупу из своего пайка. Он уже был уволен из армии, но работал на военном заводе и получал паек. Алины дети никогда не бросались ему навстречу, но видно было, что они ему рады. Не осуждала улица, когда в воскресенье вечером Аля и ее серьезный жених шли гулять в парк, а вернувшись, как молодые стояли в темноте у калитки и целовались. Осложнения начались, когда Алексей и Аля расписались. Появилась бывшая жена Алексея, изможденная, с белыми от пьянства глазами, в панбархатном обвисшем платье. Пришла под окна Алиного дома и стала кричать: