В других ротах на этой должности были молодые прапорщики с серебряными звездочками на погонах, а у них, в пятой, — допотопный старшина по фамилии Рудич. На плечах у Рудича улеглись буквой «Т» красные тряпочные полоски: узкая вдоль, а та, что пошире и короткая, — поперек. Утром на физзарядке старшина катился на коротких ножках впереди роты и, как заведенный, без передышки рычал: «Шир-ре шаг! Шир-ре шаг! Шир-ре!» На кого ты рычишь сейчас старшина?
Мать стояла перед Женькой с каменным лицом.
— Ты дома всего полчаса, а у меня такое ощущение, что ты два года, без выходных, тянешь из меня жилы.
Он отвык от ее голоса, от ее манеры ранить словами, сидел обиженный, с ощущением пустоты в груди. Было непонятно, каким образом эта пустота мешала дышать, причиняла физическую боль. Были бы слезы, он бы расплакался, громко, навзрыд, как в детстве. Было бы куда, хлопнул бы дверью и убежал. Да он бы и так убежал, в никуда, чтобы только не слышать ее голоса, но вспомнился старшина, маленький, похожий на осу — так туго стягивал и делил на две половины его рыхлое туловище широкий брезентовый ремень.
— Я мечтал об этом дне, — сказал Женька глухим голосом, чувствуя, что от слов колет в горле и еще тяжелей дышать. — Я так мечтал, а ты все растоптала. Я забыл, что ты такая, я думал, что ты изменилась. Я думал, что разлука хоть чуть-чуть изменила тебя…
— Перестань пороть чепуху! Это я думала, что в армии ты поумнеешь.
В армии он поумнел, но разве она способна это увидеть. Она и представить себе не может, как он по команде «Отбой!» за сорок секунд стягивает с себя одежду, укладывает ее и ныряет на койку, в полете закрывая глаза.
Женька все-таки не выдержал и заплакал. Мать придвинула к тахте, на которой он сидел, стул, села и тоже заплакала. Так они встретились.
— Ну почему ты такой дурак, Женька? — плакала она. — Почему ты не прислал мне телеграмму?
— Потому что я хотел, чтоб неожиданно, — плакал он. — Я мечтал, чтоб без телеграммы, неожиданно.
— А ты не мечтал о том, что приедешь утром и мне надо будет бежать на работу? Не мечтал, что в холодильнике будет позавчерашний пакет молока и полбанки томатной пасты?
— Какое это имеет значение? — Он вытер слезы серым, застиранным платком и стал снимать сапоги. — Ты мать и должна была обрадоваться, а ты не обрадовалась. Ты отвыкла от меня. Если это кому-нибудь рассказать, никто не поверит.
— Господи, так не рассказывай! Ты бы только послушал себя: я, я, я. А я разве не мечтала? Я разве так мечтала тебя встретить? Почему ты не прислал телеграмму?
Он хотел избавиться от воспоминаний, но она не давала.
— У нас многие не послали, чтоб как снег на голову…
На вечерней поверке старшина объявил об увольнении в запас. Ребята не закричали «ура!», а тихо, строем, побрели в курилку. Федя Мамонтов плюхнулся на скамейку и стал мечтать: «Завтра утром пойду в город и сфотографируюсь с расстегнутым воротничком».
Женька ждал, когда же все начнут орать и веселиться. Еще недавно считали дни до «дембеля», зачеркивали числа в маленьких календариках, каждый носил в кармане гимнастерки такой календарик. Но высказался только один молчун Мамонтов, остальные курили и думали. Теперь он знает, о чем они думали.
— Я считала, что ты станешь взрослым. Видно, этого никогда не будет. — Мать пересела на тахту, обняла родную, пахнущую чем-то чужим голову сына и ощутила, как пробивается через это чужое забытый запах его младенчества.
— Люблю тебя, — сказала она, — ты самое драгоценное, что есть у меня в жизни. И никогда не прощу, что не прислал телеграмму.
Он хотел отстраниться, но она держала его голову крепко. Вот так, по-дурному, он и застыл: голова в ее руках, а взгляд уткнулся в сапоги, которые стояли возле тахты. Сапоги были обернуты портянками, так делал он целых два года каждый вечер. Но она и этого не заметила.
Сначала было стыдно и немного страшно. «Р-рота, р-разойдись! Отбой!» — кричал старшина, и все бросались врассыпную. Громко дыша, торопливо расстегивали пуговицы, сдергивали гимнастерки, погонами вперед складывали их на табуретках. «Осталось двадцать секунд!» — подгонял старшина, а Леша Чистяков, помощник командира взвода, вторил ему: «Первый взвод, осталось двадцать секунд!»
Гимнастерка сползала с табуретки, валились набок сапоги. Женька ставил их рядом, носками к проходу, обертывал портянками. Руки от волнения дрожали. Он стыдился суетливости, своей зависимости от команд, боялся, что если не успеет, то старшина Рудич поднимет из-за него роту, и все начнется сначала: одевайся, стройся, разойдись…
Чаще всего не успевали те, чьи места были на втором ярусе коек. Федя Мамонтов, вместо того чтобы по-спортивному, махом вознести свое тело к потолку, полез по высокой спинке, соединявшей две койки, и застрял в ее перегородках. Задрыгал длинными ногами в кальсонах, тесемки развязались, казарма задохнулась от смеха.
У Женьки на глазах закипели слезы, он сбросил одеяло и босиком протопал к старшине.
— Это издевательство, — сказал он, глядя на медаль, блестевшую на кителе Рудича. — Кому нужна такая спешка? Неужели боеспособность пострадает, если мы будем раздеваться, как все нормальные люди?