Перелистывая немногочисленные документы, найденные в Интернете о ней, вздыхаю: кто-то, несомненно, знает больше. Кто же? Историки, архивисты, «цветаеведы». Но почему-то они так таинственно и безразлично молчат, что пучина этого постоянного молчания повергает в отчаяние. Почему? Неужели же им, историкам и исследователям, все равно, оттого, что всего в тридцать два года, столь рано, стремительно, оборвалась ее Судьба, словно замерла на полуслове, на полувздохе, в самом начале горения искрою, в самом начале стремления ввысь?!..
Несколько летучих фраз, несколько оброненных, словно слезный жемчуг, воспоминаний. Она могла чаровать людей из прошлого, из Небытия именно таким, перекатным «перламутром памяти». Лишь им. Словно окликая их всех из своего дальнего эха — Посмертия. Но что же я знаю о ней? Что? Мучительный для меня вопрос.
Варвара Дмитриевна Иловайская, в замужестве — Цветаева. Первая жена профессора, основателя Музея Изящных Искусств имени Александра Третьего, Ивана Владимировича Цветаева. Умерла от тромбофлебита, в возрасте тридцати двух лет, внезапно, на девятый день после рождения второго ребенка — сына Андрея. Осталась «вечной тоской, вечной любовью, вечной памятью и мечтой»[1] своего мужа. Судя по некоторым, малоизвестным, воспоминаниям «он не понимал ее»[2]. Не понимал. Но любил. Безмерно, безотчетно, без памяти. Всю жизнь. Любил так, как любят мечту. Поманившую за собою и несбывшуюся. Любил, будучи и второй раз женатым. Любил, став второй раз вдовцом. Удивительно!
Это много? Или мало? Никто и никогда не сможет, наверное, дать однозначного ответа на этот вопрос.
Лучше ли любовь самого совершенного понимания на свете или она дает только горечь неизбывную, полынную, неутолимую на всю жизнь, от рассвета ее и до заката?! Никто не может создать из этого вопроса бесспорную аксиому. Да и не претендует на это. Знает лишь то, что гармония, совершенство, в этом изменчивом, заманчивом, несовершенном мире недостижима. Можно попытаться только ее придумать в воображении. А потом — вдохнуть в нее реальную жизнь. Воссоздать ее: чувствами, отношениями, словами, образами. Что из этого выйдет? Что получится? Знать этого — никому не дано, до тех пор, пока эта магия, колдовство, воссоздание Образа не завершатся полностью. Пока не закончится странная, смятенная ворожба. Ворожба словами, звуками, буквами, стремительными точками и тире. Ворожба, спокойно и плавно переходящая в вязь предложений, страниц, глав, в некое волшебное, безразмерное, мерно-безмерное пространство книги. Книги, так сильно похожей на море. Книги, в которой отразится одна-единственная Судьба. Быть может, неярко, нечетко. Как в плеске и ряби прозрачной морской волны. То исчезая, то, возникая снова. Давайте, присмотримся внимательнее. Что же мы увидим там, на морской глубине, мой читатель?
— Я ведь совсем и не люблю Вас. — Варенька посмотрела на крутолобое лицо, на усталые глаза под круглыми стеклами велосипеда-пенсне. Посмотрела впервые, как-то без жалости, почти что нежно. — Вы же знаете это, Иван Владимирович!
— Варвара Дмитриевна, зачем так уж официально! — он вопросительно посмотрел на нее, чуть спустив стеклянные кругляшки на кончик носа. — Я знаю, филологические изыскания недавнего бедного студента-семинариста не увлекают Вас, но батюшка Ваш, Дмитрий Иванович, совсем не против нашего брака.
— Он в Вас признал как бы молодого себя. И Вы ему симпатичны. Это неудивительно. Ему трудно найти равного собеседника. История для него не прошлое, а живое, он дышит ею, почти не замечая жизни вокруг. Вы похожи на него. И Вы так же ничего вокруг не замечаете, кроме своих дощечек с клинописью, — Варенька улыбнулась и все ямочки сразу заиграли на ее щеках, в прелестных карих глазах заискрился солнечный свет, пленительная линия подбородка, едва заметная в полутени зашторенной комнаты, обрисовалась резче, четче, и Ивану Владимировичу вдруг показалось, что он видит пушок на ее щеках, едва заметный. Захотелось прикоснуться к нему хотя бы пальцем, ощутить ворсистость, ласкающую пальцы. Он протянул, было, руку к ее щеке, но не посмел коснуться. Вместо этого кашлянул смущенно, улыбнулся как-то беспомощно, но сияя, сразу всем существом своим, неуклюжим, чуть мешковатым в парадной сюртучной паре и шелковом банте-галстухе[3] у подбородка. Галстух теснил горло, но снять его было никак невозможно. Такая досада, право! И кто придумал сии правила: делать препозицию[4] в сюртуке, да еще с жилеткою! Больно он странен в сем одеянии. Не потому ли сияют так лукаво смешинками любимые глаза? Ну, да что уж тут! — Иван Владимирович неловко крутанул шеей, словно воробей, выпавший из гнезда, и, опять сияя беспомощной улыбкою, проговорил тихо, но твердо:
— Почему же, Варвара Дмитриевна, я сильно замечаю кое-что в этой жизни. Вас, к примеру…
Варенька взглянула на него сквозь полуопущенные ресницы, осторожно притронулась к дрожащим пальцам. Против обыкновения, они были холодны.
— Ну почему же вдруг Вы решили, что именно я составлю Ваше счастье? Непременно я? Вам, может статься, стоит искать его и еще где-нибудь? Поверьте, я же не одна невеста на свете! Их полна Москва. И так уже о нас говорят: а пара ли приват-доценту «соловей неаполитанский», заливающий романсами и ариями свою любовь к кому-то другому?