Вопреки общепринятому мнению, число «три» для меня, девятнадцатилетнего лейтенанта, оказалось несчастливым. Через три дня после моего вступления в должность командира роты я испытал три неудачи подряд. Командир полка сделал мне третье и последнее, как он сказал, замечание за беспорядок в казарме; в тот же день исчезли три моих подчиненных, и, наконец, в роте пропали три пары валенок.
Я уединился в ротной канцелярии, которая также служила каптеркой, и задумался.
Наш полк формировался в подмосковном поселке. В нижнем этаже недостроенного здания, предназначенном для магазина, сколотили нары в два яруса и разместили личный состав. Мы обходились без матрацев и одеял, зато в предвидении зимних боевых действий нам выдали новенькие валенки, ладные и, казалось, неизносимые. И вот обнаружилась недостача трех пар такой замечательной обуви. Ни командиры отделений, ни взводные, ни даже старшина не могли их отыскать.
Спустя полвека мои давние переживания могут показаться по меньшей мере странными. Казалось бы, недовольство комполка и тем более побег трех красноармейцев должны были особенно беспокоить меня, однако самое тяжкое чувство я испытывал от пропажи валенок. Стыдно признаться, но это было именно так.
Моя военная карьера началась блестяще. После окончания училища военного времени я был сразу назначен командиром роты, перескочив через должность взводного. Почему командир части, кадровый военный, предпочел меня, мальчишку, четверым прибывшим одновременно моим однокашникам, которые были гораздо старше меня, догадаться было трудно. Сколько ни ломал голову, объяснение находил одно: причина — мой бравый внешний вид.
Из училища нас выпустили досрочно и спешно обмундировали в роскошные, еще довоенные шевиотовые гимнастерки и габардиновые бриджи. А вот обувка подгуляла. На складе не нашлось ничего, кроме ботинок б/у, то есть бывших в употреблении, и осточертевших обмоток, «метровых голенищ». А я прибыл в полк и представился начальству в хромовых, начищенных до зеркального блеска сапогах.
По приезде в Москву нас, выпускников, долго мурыжили в казармах на Садовой-Спасской, заполняли разные бумаги, и тогда я отважился на короткую самоволку, вскочил в троллейбус «Б» — «букашку» и вскоре оказался у родного дома. Своих я застать не мог: отец в ополчении, мать с сестрой в эвакуации. Взял наш ключ у соседки, зашел в холодную и пыльную комнату и увидел отцовские поношенные сапоги… Кроме «хромачей», меня сильно красила зимняя шапка. Выдавали гладкие цигейковые, а мне досталась кудрявая, из лохматого каракуля. Товарищи завидовали, предлагали махнуть с придачей, но я устоял.
Не иначе, как мой молодецкий вид и привлек внимание командира полка.
Все это я прокручивал в голове, когда в канцелярию вошел старшина. Мы едва с ним познакомились: вместе водили роту в баню да еще провели строй перед начальством. С баней все обошлось, а парад не удался, глядя на наш шаткий и валкий строй, комполка едва не задохнулся от смеха.
Старшина присел на тючок с обмундированием и, свертывая самокрутку, спросил:
— Что, командир, закручинился?
— Радоваться нечему.
— Ништо. Бог не выдаст, начальство не съест. А замечаний всяких мно-ого будет, и все в последний раз… Перезимуем.
— Так еще и дезертиры…
— А-а… Поди, далеко не ушли.
— Куда же?
— Не знаю, но догадываюсь, — он усмехнулся. — Мало ли куда люди уходят… Вон за станцией рота стоит. Женская, связистки… Послали меня с капитаном ее проверять. В полночь.
— И что?
— Да трети не досчитались.
— Сбежали?
— Так точно. В кавалерийские казармы. На свиданье… А вам, товарищ лейтенант, объяснительную надо писать.
— Чем же я объясню пропажу людей… и валенок?
— Что-нибудь придумайте. Личный состав не успел изучить. Молодой — исправлюсь. Хуже с валенками. Платить надо.
— Как?
— Очень просто. Из денежного довольствия вычтут. Как положено: в двенадцать с половиной кратном размере.
— Кратном… — расстроился я. И уцепился за странную цифру: — Отчего именно с половиной?
— Начальство лучше знает… Эх, лейтенант. Садись и пиши. Не покаешься — не спасешься. — Он улыбнулся ободряюще, и у меня мелькнул проблеск надежды. Впрочем, старшина быстро ушел, оставив меня за невеселыми размышлениями.
…Представилось раздаточное окошко пищеблока, в котором мы получали хлеб и приварок. И того, и другого явно не хватало. На донышке котелка — то ли каша, то ли суп. А ты с утра до позднего вечера на стрельбище, полигоне, на плацу. Хлебную пайку и не заметишь, как проглотишь. Спасение было на пристанционном базарчике. Тот манил парящей вареной картошкой, от которой шел дразнящий дух, горками квашеной капусты и соленых огурчиков и, конечно же, буханками хлеба, от которых трудно оторвать глаза. Жаль только цена кусалась: за свое денежное довольствие мог я купить в месяц буханки две-три…
А теперь вот плакал мой хлебушек…
Это еще что, перезимуем, как говорит старшина Смолин. Хуже другое: сорвется мой заветный план, который лелею в душе.
Из поселка я с трудом дозвонился в Москву дорогой мне девушке. И она служила в армии и была на казарменном положении. Упросил, ее позвали к телефону! И — ура, ура! — договорился о свидании. Под Новый год, совсем скоро, ее отпустят домой. И я отпрошусь, а то и в самоволку махну на вечер… Я открываю знакомую дверь в Староконюшенном переулке и вхожу. Но не с пустыми руками. У меня — свежий хлеб, может, даже и белые булочки, которые стоят баснословно дорого, зато будут украшением стола, соленые огурчики, капустка, а то и нежно-розовый шматок сала… И будет новогодний пир на весь мир… Но — стоп! Разве укупишь, когда с тебя срежут в двенадцати с половиной кратном размере. И все летит в тартарары…