Я взвинтил себя: почему же надо страдать из-за какого-то гада, который спер злополучные валенки! В моей роте — вор, а может, даже воры. И с ними поеду на фронт… Постепенно дошел до кипения и в этом состоянии вышел, нет, выскочил в казарму.
То, что увидел, подлило масла в огонь. Дрыхнут. Хотя время дневного отдыха прошло, а они валяются, а иные храпят. Кто-то смолит самокрутку. Кто-то расхристанным болтается по помещению… И среди них — негодяй и, возможно, еще дезертир… Гнев подступил к горлу. И я закричал. Нет, заорал:
— Вста-ать! Встать! Мать вашу…
То был отнюдь не командирский голос, который я старательно отрабатывал в училище, а какой-то хриплый рев и визг. Лодыри, лежебоки — были самыми легкими и жалкими словами, которыми я оперировал, далее следовал бурный мат, которого вдоволь наслушался в родимом замоскворецком переулке: правда, там его редко употребляли в гневе, чаще беззлобно, как присказку. Но я-то кричал остервенело, поминая и трех дезертиров, и мерзавца — похитителя валенок…
Меня хватило ненадолго, я иссяк и замолчал. Оглянулся окрест. Подчиненные застыли там, где их застал мой залп брани. Те, кто лежал, приподнялись и глядели на меня в изумлении. В тишине иные стали натягивать гимнастерки, набрасывать шинели и выходить на улицу.
— Куда они? — спросил ближнего бойца.
— Оправиться, — ответил он.
Обессиленный, растратив весь гнев, я укрылся в канцелярии. Вскоре пришел старшина Смолин. «Слава Богу, — подумалось, — что его не было при моей вспышке. Впрочем, конечно, знает о ней».
Старшина доложил, что завтра предстоит получать оружие. Новые крупнокалиберные пулеметы. Будем очищать от заводской смазки. Его крепкое малоподвижное лицо оставалось невозмутимым. «А может, не знает, как я потерял себя? Знает». И не ошибся. Свертывая самокрутку, Смолин сказал:
— Товарищ лейтенант… Уж не обижайтесь, но ругаться вам не идет. Ну совсем это вам не подходит… Попрошу вас, не приходите сейчас на построение. Ну сходите к воентехнику насчет пулеметов, ладно?
Я согласился и вышел. Встретился с ротой лишь на вечерней поверке. Перед посвежевшими, чуть возбужденными бойцами, только что перетаскавшими ящики с пулеметами и патронами, стоял монументальный старшина Смолин и, держа в руках список, выкликал по фамилии. И вдруг размеренный голос старшины разорвал чей-то выкрик:
— Глядите, глядите — валенки-то на нарах!
Бойцы завертели головами. Действительно, в глубине нар, на втором ярусе, у самой стенки лежали они, новенькие, ладные, казалось, неизносимые.
— Здорово! Вот это да…
— Р-разговорчики в строю! — загремел старшина.
Да, все обошлось. Трое беглецов тоже быстро были обнаружены. Оказывается, обиженные на то, что их, опытных, повоевавших водителей, определили рядовыми пулеметчиками, они направились в ближайший автобат и попросились на службу. Конечно, их вернули через сутки, примерно наказали гауптвахтой, в которой они не отсидели свой срок: в роту прибыли автомашины. Один из этих трех беглецов прошел со мной всю войну и встретился спустя двадцать лет в городе, где я и поныне живу. О наших встречах и воспоминаниях надобно рассказывать особо. Что касается «последних замечаний», упомянутых старшиной, а также разных взысканий, то за долгую армейскую службу получил их множество. Но еще тогда, в подмосковной казарме, меня очень заинтересовало: что же такое особенное сказал Смолин бойцам? Какая его речь заставила возвратить ворованные валенки? Загадка. Я спросил старшину об этом. Он ответил: «Что сказал? Что сказал? Да слово сказал. Слово».
Произнес так, точно заглавными буквами написал: СЛОВО. И больше ничего не стал объяснять, а я из юношеского и лейтенантского самолюбия не расспрашивал.
Старшина Смолин погиб в июле сорок третьего. Под Понырями. Я его часто вспоминал. Исподволь допытывался у товарищей, что же такое особенное он сказал. Отвечали неопределенно: что-то про фронт, про жизнь и смерть, про товарищество… Один из моих взводных, педагог, с которым встретился после войны, ответил так:
— Дело-то не только в том, что сказать, но и как сказать. Всю жизнь мне хотелось говорить так, чтобы убеждать людей. Но научиться этому так трудно…