Непрерывно шел дождь. Мелкой рябью подергивал реку, шуршал в скупой зелени, барабанил по палубе аккуратного крейсера, по спинам моряков. Почернелый и намокший кормовой флаг уныло повис. Потускнели медные начищенные части корабельных приборов. Злой, порывистый ветер развевал дождевую пелену, холодил брызгами лица людей, гудел в такелаже, парусил одежду, выл в проходах, нагоняя раздражение и мысли о теплой печке.
Советский крейсер «Коминтерн» лихорадочно готовился к первому походу в чужие страны.
Крейсер торопился уйти от холодных дождей Архангельска к лучезарному Средиземью, к пальмам Коломбо, к обезьянам Сингапура, — в Александрию, в Аравию, в Китай. Поэтому-то и бегала команда, сломя голову, не обращая внимания на дождь и слякоть, работала, распевая песни без-умолку.
Тяжелые стальные тросы, раздирающие кожу на руках, скользкие от дождя снаряды, пулеметы, ящики, канаты, — все с прибауткой бежало быстрой лентой под ловкими матросскими руками.
Вечером пробовали машину. Дымок потянулся из трубы неуверенной струйкой и через секунду забил черными упругими клубами. Винты, пущенные в ход, заурчали под кормой, подняли водяную пену, песок и камешки со дна. Радостно вздрогнул крейсер, туго натянулись швартовы[1].
Словно сговорясь с винтами, песня взметнулась к хмурому серому небу.
Мы, дети заводов и моря, упорны,
мы волею нашей — кремни,
не страшны нам, юным, ни бури, ни штормы,
ни серые страдные дни.
Вперед же по солнечным реям…
На мостике крейсера стояли командир и комиссар. По их широкополым зюйдвесткам[2] барабанил дождь. Топорщились седые усы командира, шевелилось жесткое лицо комиссара, улыбались тонкие губы, подтягивая песне.
На фабрики, шахты, суда…
По всем океанам и странам развеем
мы красное знамя труда!
Комиссар свесился с мостика и, заглушая песню, крикнул вниз:
— Товарищи, завтра уходим! В три! Поздравляю и благодарю от имени командующего.
Его слова потонули в громком «ура» команды. Полетели вверх зюйдвестки, откуда-то появился гармонист. Под дождем и ветром отплясывал трепака лихой паренек, радуясь скорому отходу. Где-то внизу крейсера, в нижних палубах, заглушенно заиграла труба:
Та-та-а… Бери ложку, бери бак,
ложки нету, ешь так. Та-та-а…
Надувшаяся до синевы физиономия высунулась из люка. Окончив занозистой руладой, горнист, ухмыляясь, крикнул:
— Шамать, братишки! На первое борщ, на второе каша, на третье носом об стол!
Моряки кубарем скатывались в люк, снимали мокрое платье, звенели посудой, втягивали носом ароматный запах варева.
Через полчаса переливчатый храп несся из кубриков. Зажигались ночные огни, отражаясь бойкими дрожащими змейками в черной воде. Вахтенные дремали, опершись на винтовку, грезя о заморских странах.
Под старой баржей, прогнившей и дырявой, послышался заглушенный шепот:
— Миш! А Миш! Пойдем, что ль? Слыхал? Завтра уходят. Часовой, вон гляди, как носом клюет. Смотри, во, во!
Кудлатый рыжий Гришка расталкивал свернувшуюся фигурку и смеялся тихим смехом.
Был Гришка веснущатый, будоражный и порывистый. Курносый нос его задорно поглядывал вверх, большие губы постоянно смеялись, и серые глаза, разведывая, бегали по сторонам. Руки у Гришки были не по росту длинны. Весь он, вертлявый, подвижной, сильно смахивал на веселую обезьяну.
Фигурка спящего была меньше, нежней. Черноволосый приятель Гришки зябко вздрагивал, хныкал и пытался опять заснуть.
— Продрог я, Гриша… А-в-в! Спать хочется и есть тоже!
— Да ну же, барчук!.. Вставай! На вот, ешь!
Гриша протянул дрожавшему приятелю кусок колбасы и завалявшийся в кармане ломоть черного хлеба. Маленькая рука жадно схватила еду. Сидя на корточках, Гриша рассеянно глядел на приятеля, глотая непрожеванные куски.
— Стемнеет вовсе и поползем… А?.. Мишук! Неправда, по-нашему бу…
Гриша замолк. Бумага, на которой лежала колбаса и хлеб, зашуршала. Крепкая Гришкина рука ухватилась за теплую шерсть и притянула к себе взвизгивающую собаку.
— Верный! Ах ты, песик, забыли про тебя, на… на… лопай!
Все трое энергично жевали. Гришка не спускал глаз с баржи, а когда совсем стемнело он бросил хлеб, заерзал на сырой земле и решительно встал.
— Ну, товарищ Озерин, — айда, или теперь, или фью-ю-ю!
— Гриша, а может домой вернемся? Папа, наверное, волнуется… есть хочется и… чешется что-то!
— Что чешется? Чему ж чесаться, как не вше? Вша и чешется. Шесть суток ведь мы с тобой, Мишка, в поезде под лавками пыль вытирали. Папа волнуется! Обо мне вот наверное никто не беспокоится… Не хошь — валяй домой! Там в ячейке тебя насмех подымут. Эх ты, размазня!.. Оставайся… Я пошел! Верный, айда!
Знал Гришка повадки своего приятеля, не ошибся и на этот раз. Прижавшись к земле, Мишка пополз за ним. Чтобы закрепить свою победу, Гришка, остановившись у чудовищных лап якоря, вразумительно заговорил:
— Товарищ Озерин! Как мы есть теперь кандидаты комсомола, то должны мы докончить начатое дело до победы! И еще мы дали клятву, что попадем за границу, — как же теперь вернемся? И еще, если вернемся, — что будет? В комсомоле нам работу не дадут;, помнишь, небось, как секретарь сказал: «Малы и сопливы». С пионерами песни петь, галстуки завязывать, под барабан шагать? На это не согласен, товарищ Озерин! И еще я говорю вам, товарищ Озерин, ползем дальше…