Вторник был синонимом счастья. Несмотря на его будничность, в этот день не было суеты, а это уже счастье. Вторник торчал между шумным понедельником с его ангельским настроем и мелодичной, но все-таки шумной средой, будто островок среди яростных стремнин. К тому же во вторник не нужно рано вставать и можно спать хоть до одиннадцати или даже до полдвенадцатого. Разве это не счастье? Говорили, что вторник — день . Что это значит, никто не мог толком объяснить. слава богу, потому что всякое объяснение разрушает ощущение счастья. Ведь счастье величина необъяснимая, иррациональная, как говорил Сева. А потому после неспешного подъема и утреннего туалета можно было неторопливо попивать заваренный собственноручно цветочный чай с маленькими, похожими на котиков, и смотреть в окно. А были волшебными. Потому в окне во вторник показывали всегда .
Например, показывали дворничиху тетю Таню, которая метлой — , — сгоняла пыль с асфальта в газон. А рядом на скамеечке дядя Толя с бутылкой кефира в руке. И тетя Таня то и дело поглядывала на дядю Толю, который ей приходился мужем, а по совместительству отцом семейства, и удовлетворенно качала головой по мере того, как дядя Толя принимал свой естественный цвет. Картина, выведенная легкой сепией, настолько была теплой и радостной, что хотелось, чтобы пыль на асфальте не заканчивалась, равно как и кефир в бутылке, а цвета побежалости бежали по дяде Толе чуть помедленнее.
В другой раз, то есть в другой вторник в окне показывали Ленина. И не в виде книги или памятника. Он, живой, шел с вытянутой вперед рукой и что-то энергично, но совершенно неслышно артикулировал. И оттого казалось, что воздуха за окном совсем не было, и птички попадали на землю, и листья на ветках окаменели, и соседский кобель-боксер выпучил глаза, удивляясь сучьей коварности воздуха. Ленин, впрочем, начинал говорить, только по радио, голосом актера , и тогда улица наполнялась воздухом и неподвижный витраж оживал: птички, взмахнув крылами, взрезали воздух отчаянным полетом, листья начинали трепетать про первые артритные признаки осени в своих , наконец отдавал земле должное и, вкатив обратно глаза, драл задними лапами траву…
А бывало, в окне покажут сухую оренбургскую степь, где-то недалеко от полустанка Акбулак, прорывающийся через пыльную бурю «» с десятью девчонками в открытом кузове. Из-за пыли машина едва угадывается, и хочется сдуть песок, чтобы разглядеть лицо , слегка подшофе, его небритые щеки, красные от недосыпа глаза. Разглядеть тех, кто трясется, сжавшись в комок, в кузове. Но тут дуй не дуй — окно, словно граница между и немыслимым. И оно смешивает, смазывая тетю Таню, Ленина и оренбургскую степь с картинкой, что висит на стене напротив, — репродукцией полотна Тициана. И вдруг сдуваемой пыли проступают загадочные взоры Лизы, жившей на цветных вкладках учебников. Всегда казалось, что Леонардоа Винчи именно там ее и нарисовал, вместе с рамой, и больше ее, Лизы, нет нигде, ни в каком другом месте. А если где и есть, то непременно перерисованная другими художниками, имен которых она никогда не могла запомнить. Вот один такой — да и только! — пририсовал Моне Лизе усы. Когда сын вешал эту изуродованную красавицу над своим письменным столом, она, чуть ли не крестясь, хотя была неверующая, сказала: «Свят-свят… Импрессионизм какой-то!» — «Мама, импрессионизм — это совсем другое», — ответил сын, втыкая булавку в уголок репродукции. А ну тебя псам, Сева! Не слово, а морок какой-то…
А случалось, что в окне целый день бежали стихотворные строчки — то сверху вниз, то справа налево, то по диагонали, и буквы так весело подмигивали, что стихи казались совсем не грустными… И, кажется, среди них в первый раз пролетело это незнакомое слово — импрессионизм, — ставшее в итоге словом ругательным. Все, что было не так, неправильно — все было для нее импрессионизмом…
Импрессионизмом были разводы от оттепельных протечек на стенах лестничных пролетов. Импрессионизмом была рассыпавшаяся по полу крупа. И сумбур вместо музыки тоже был импрессионизмом, и жизнь навозных жуков, и кузькина мать были им.
Импрессионизмом были телевизионные помехи — столь густые, что из них впору было вязать носки. Телевизор «Рекорд», который кое-как показывал одну-единственную программу, похоже, таким мстил за обидный кредит. За этим черно-белым окном в мир пришлось ехать на улицу . И улица эта пылила под автобусом номер три, и с каждой остановкой все мельчали. Там на был магазинчик, в котором напротив друг друга продавались и водка, и телевизоры. Лиза, соседка и она же — продавщица в том самом магазине на , — накануне вечером позвонила в дверь. «? — почему-то шепотом спросила она, по привычке „ж“, тут же протиснулась в коридорчик и, тщательно прикрыв за собой дверь, сказала: — К нам сегодня под закрытие привезли телевизоры — целых два… Тока никому!»