Она опять остановилась, только сейчас заметив, что говорит все одна, те двое напротив молчат, не возражают, как бывало в ночных благоустроенных грязных квартирах, наверно, и теперь на улице была ночь, окно было плотно зашторено.
— Что? — спросила она.
— Ничего, — ответил один из них, они были на одно лицо, незапоминающееся. — Раздевайся. — И сразу оба встали над ней.
— Да вы что? Вы что? О чем вы? — Голос ее потерялся, захрипел, дыхание пропало.
А они засмеялись, негромко, в лад, взяли ее сильными руками. Она кричала, кусалась, вырывалась и колотила в дверь. Тогда кто-то застучал в стену.
— Да черт с тобой. Одевайся. — Ей бросили пальто, сумку, предложили еще выпить, закурить, она отказалась. — Черт с тобой. Отвезем тебя домой.
Ей показалось, что она так быстро победила, и она опять начала говорить, спеша, еще не отдышавшись, что они ошибаются, они зря вообразили себя плохими людьми, они хорошие…
Она очнулась на рассвете в мелком лиственном лесу, от начавшегося в нем холодного дневного ветра. Зима еще не пришла, голые коричневые и бурые ветки зашумели, засвистели, отсохшие трещали и падали в уже прошлогоднюю траву. Сухая трава была безмолвна и пахла пылью. Запах был непереносим, и казалось, что это от него болит избитое и оплеванное, распластанное по осенней земле ее тело. Она ощупала его непослушными руками, держась за ствол какого-то дерева, встала. Голова закружилась, вспомнив все, она снова упала в траву, стукнувшись головой о дерево, ненадолго забылась.
Озноб и тошнота вернули ее в холодное серое утро, невдалеке шумели по асфальту машины, боль сосредоточилась в голове и внизу живота, надо было что-то делать. Она оползала небольшую треугольную поляну, собрала остатки одежды и надела их на себя, запахнула влажное, в пятнах, без пуговиц, светлое пальто и пошла на шум машин. Очень хотелось пить, и она попила, со стоном припав к какой-то яме с темной без запаха водой, сухой лес гудел и словно выталкивал ее из себя своим свистящим ветром.
Потом она долго брела по краю шоссе на дымящиеся трубы города, останавливалась и поднимала руку, заслышав догоняющую ее машину. Редкие из них притормаживали, через стекло пропечатывались брезгливые лица, не открывая дверей, разглядев ее, уезжали. Наконец заляпанный грязью грузовик, набитый доверху сетчатыми мешками с картошкой, остановился, пожилой дядька в фуфайке и рыжей шапке-ушанке молча распахнул дверцу, не проронив ни слова, довез ее до трамвайного кольца, отвернулся, пока она выбиралась из кабины.
— Господи, явление! — Веруня всплеснула руками, когда она вошла и, осев по стене на пол, заревела.
Поначалу Веруня заставила ее вымыться, переодела в свое, прикрикнула на появившегося на кухне мужа, поставила перед ней оставшуюся после именин еду и полстакана темно-красного вина. Не елось, Антонина выпила, все стало реальней и легче, она рассказала Веруне обо всем, сил притворяться больше не было: прежние ночные похождения были всего лишь экскурсиями, за них, за них ей все это, черный лес в свете автомобильных фар был глубок, в нее вливали насильно сладкое густое вино, раздевали, издевались, стукали ребром ладони по виску, когда она, опомнившись ненадолго, бежала куда-то во тьму, ее ловили, хохотали, плевали на сведенные судорогами ноги, давили в плевках окурки, конечно, она никогда не превратится в тетьку Аньку, куда ей до нее.
— Тебе надо домой, — сказала Веруня сразу после этого и принесла свой старый плащ. — Сиди. Я пойду за такси.
— Нет! — закричала Антонина. — Я никуда не хочу. У меня никого нет. У меня нет дома. Не гони меня. У меня вообще ничего нет.
— Господи, напасть, — рассердилась Веруня. — У меня две комнаты. Дети вот-вот от родителей вернутся. Куда я тебя дену, такую?
Она пролежала у Веруни в гараже неделю, под старым тряпьем, на пропахшем бензином топчане, смазывала тело доставленными Веруней какими-то импортными мазями, почти ничего не ела из ее еды, пила холодную воду из пластмассового ведра и опять не знала, почему она оказалась здесь. Ничего и нельзя понять, когда жизнь, оборвавшись, заключается только в несколько прожитых и в единственный завтрашний день. Прошлое было ночью, жуткой, больной, за которую себя хотелось убить. Будущее было страшным, страх не давал выйти из этого холодного бетонного гаража на свет, когда за каждым поворотом ждет что-то неясное, но обязательно опасное, когда жить станет вообще невозможным. Веруня ей сказала, что Колька звонил, но она знала, что он мертв, квартира разорена, сожжена, многие пострадали, ей нельзя туда вернуться, что-то страшное случилось с ее матерью, отцом, может быть, они тоже умерли и под закрытой дверью ее ждет пожелтевшая записка, что ей надо прийти на почту и получить телеграмму. Реальнее всего из бившегося в виски дни и ночи была легонькая глуповатая фраза, сказанная неизвестно кем и к чему: спасайся, девочка.
Продолжения не было. Она перебрала в уме всех своих знакомых, их было много, числящихся когда-то даже в друзьях. С женщинами всегда можно было обсудить повседневные дела, с мужчинами поговорить о политике и пококетничать. Но она твердо знала теперь, что такая она никому из них не нужна. Даже тетьке Аньке она такая не нужна. Это предел, дичь, потому что нечеловеческое, но даже тетька, Анька знает, что каждый переживает свою беду в одиночку, или это был выход, или из этого выхода не было.