В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [135]
В самом деле, именно такая «фигура слепого пятна» оказывается в центре актуальных отечественных стратегий национального строительства: образ «великой страны» выстраивается из напряженного всматривания во множество внешних зеркал («как нас воспринимают?», «как к нам относятся?», «нас не любят!», «нас боятся!», «нас уважают!») – это всматривание приобретает сверхценное значение и никогда не приносит удовлетворения. Нарциссическое переживание величия в рамках подобных стратегий как будто бы постоянно находится под боем, оно сопряжено с ожиданием разоблачения, и именно поэтому любые критические процедуры здесь не просто нежелательны, но воспринимаются как прямая угроза, как то, что может разрушить грандиозный и ненадежный («ложный», не присвоенный) образ. Иными словами – как угроза несуществования.
Теневой (и опорной) стороной этого мнимого величия, конечно, будут те повседневные практики, которые все чаще определяются в терминах «выученной беспомощности». Характерные для подобного состояния страхи – страх ошибиться, страх сделать хоть какой‐нибудь выбор, парализующий страх действовать, то есть обнаружить себя внутри непредсказуемой и неидеальной (реальной) ситуации, – возможно, действительно не в последнюю очередь связаны тут с отсутствием культурного навыка опираться на себя (на собственные ресурсы и опыт), навыка видеть себя и свои настоящие потребности.
Можно заметить, что такая модель нарциссической культуры радикально нетождественна – скорее противоположна – тому, что обычно имеется в виду, когда метафора нарциссизма проецируется на культурный контекст: в более привычном описании нарциссическая культура – достижительная, ориентированная на конкуренцию и успех, постоянно удостоверяющая социальную ценность «фальшивого „я“». Размышляя о значимости в современной российской ситуации символов статуса, репутации, престижа, Дубин отчасти простраивает мост к подобному, более привычному образу (Дубин, 2014). И в то же время ясно, что описание нарциссизма как бегства от свободы указывает на особый культурный опыт: опыт длительного, институционально закрепленного форсирования достижений в сочетании с их незамедлительной экспроприацией, опыт прямого насилия, предполагающий, что любое достижение может быть отнято и объявлено недействительным – вместе с субъектом этого достижения, вместе с самим человеком.
Сегодня, говоря о советском опыте, не очень принято апеллировать к теме насилия – в ней чувствуется опасность упрощения, редукции сложных и разных индивидуальных биографий и семейных историй к единому и схематичному сюжету. Предполагается, что такой сюжет подвергает сомнению право на персональное волеизъявление, право свободно разделять высокие ценности общественного служения и свободно следовать за воодушевляющим импульсом конструктивистского переустройства социальной жизни. Но ведь насилие – это не то, что отменяет свободу воли, а то, что принуждает поверить, будто свобода воли отменена. Работая с позднесоветским материалом, я старалась помнить об этом.
В настоящей книге меня интересовали не столько институциональные, сколько ценностные измерения советской культуры – те уровни, которые современному взгляду видятся прежде всего через призму утопического восприятия. Но что такое утопия в данном случае? Это то, во что советскому человеку следовало верить, или то, во что верить категорически воспрещалось? Признав, что правомерны здесь оба ответа, мы столкнемся с проблемой языка описания и вместе с тем, возможно, – с главным полем напряжения, по отношению к которому в этой культуре выстраивались ценностные ориентиры. Утопическая рецепция нередко одновременно и утверждалась в качестве нормативного принципа конструирования социальной реальности (определяя параметры «веры в светлое коммунистическое будущее»), и подавлялась (как уводящая от реальности мечтательность), и преодолевалась. Намечая пути исследования утопической рецепции, я руководствовалась намерением уйти от разговора о «советской утопии» как о спланированном политическом проекте, как о пропагандистской стратегии или мобилизационном инструменте. Мне было важно показать, что ненадежный, но чрезвычайно значимый «союз с утопией» был заключен не только на высшем уровне, – что он являлся в конечном счете не результатом некоего властного решения, а ответом на определенные культурные, антропологические вызовы.
Для чего нужна утопия? Какие горизонты она на самом деле открывает? Какие заполняет лакуны, какие дефициты компенсирует? Я убеждена, что ответы на подобные вопросы могут лежать не только в сфере политического, но и в сфере этического и экзистенциального – на той территории, где утопия встречается с поиском смысла и страхом смерти.
Когда Герберт Уэллс замечает, что мечта о «планируемом мире» настолько увлекает его, что побуждает забыть об эгоистических потребностях и повседневных заботах, он начинает рассматривать утопизирование как универсальную этическую систему, родственную религиозным идеям служения (но, разумеется, более рациональную и современную): утопическое попечение об общем благе «придает существованию смысл <…> и лишает мысль о смерти ее острого жала» (Уэллс, 2007 [1934]: 425). Конечно, в действительности переживание, которое описывает Уэллс, прочно привязано именно к секулярному опыту: легитимируя право на эгоистичное желание, секуляризация тут же отменяет его на поле этики; предоставленный самому себе человек ищет этические основания в бегстве от тотальности (и тотальной смертности) собственного «я». Постхристианское понимание самоотречения, порывающее с концепцией персонального спасения, широко открывает дверь в идеализированные, генерализированные, абстрактные пространства. Такое бегство от себя Уэллс осуществляет при помощи утопической рецепции, пытаясь представить утопию как бесконечный путь, который ожидает человечество: если реализация эгоистичного желания приближает к неизбежной смерти, то служение общему благу приобщает к коллективному бессмертию.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.
Кто такие интеллектуалы эпохи Просвещения? Какую роль они сыграли в создании концепции широко распространенной в современном мире, включая Россию, либеральной модели демократии? Какое участие принимали в политической борьбе партий тори и вигов? Почему в своих трудах они обличали коррупцию высокопоставленных чиновников и парламентариев, их некомпетентность и злоупотребление служебным положением, несовершенство избирательной системы? Какие реформы предлагали для оздоровления британского общества? Обо всем этом читатель узнает из серии очерков, посвященных жизни и творчеству литераторов XVIII века Д.
Мир воображаемого присутствует во всех обществах, во все эпохи, но временами, благодаря приписываемым ему свойствам, он приобретает особое звучание. Именно этот своеобразный, играющий неизмеримо важную роль мир воображаемого окружал мужчин и женщин средневекового Запада. Невидимая реальность была для них гораздо более достоверной и осязаемой, нежели та, которую они воспринимали с помощью органов чувств; они жили, погруженные в царство воображения, стремясь постичь внутренний смысл окружающего их мира, в котором, как утверждала Церковь, были зашифрованы адресованные им послания Господа, — разумеется, если только их значение не искажал Сатана. «Долгое» Средневековье, которое, по Жаку Ле Гоффу, соприкасается с нашим временем чуть ли не вплотную, предстанет перед нами многоликим и противоречивым миром чудесного.
Книга антрополога Ольги Дренды посвящена исследованию визуальной повседневности эпохи польской «перестройки». Взяв за основу концепцию хонтологии (hauntology, от haunt – призрак и ontology – онтология), Ольга коллекционирует приметы ушедшего времени, от уличной моды до дизайна кассет из видеопроката, попутно очищая воспоминания своих респондентов как от ностальгического приукрашивания, так и от наслоений более позднего опыта, искажающих первоначальные образы. В основу книги легли интервью, записанные со свидетелями развала ПНР, а также богатый фотоархив, частично воспроизведенный в настоящем издании.
Перед Вами – сборник статей, посвящённых Русскому национальному движению – научное исследование, проведённое учёным, писателем, публицистом, социологом и политологом Александром Никитичем СЕВАСТЬЯНОВЫМ, выдвинувшимся за последние пятнадцать лет на роль главного выразителя и пропагандиста Русской национальной идеи. Для широкого круга читателей. НАУЧНОЕ ИЗДАНИЕ Рекомендовано для факультативного изучения студентам всех гуманитарных вузов Российской Федерации и стран СНГ.
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .
Д.и.н. Владимир Рафаилович Кабо — этнограф и историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии.
Настоящая книга является первой попыткой создания всеобъемлющей истории русской литературной критики и теории начиная с 1917 года вплоть до постсоветского периода. Ее авторы — коллектив ведущих отечественных и зарубежных историков русской литературы. В книге впервые рассматриваются все основные теории и направления в советской, эмигрантской и постсоветской критике в их взаимосвязях. Рассматривая динамику литературной критики и теории в трех основных сферах — политической, интеллектуальной и институциональной — авторы сосредоточивают внимание на развитии и структуре русской литературной критики, ее изменяющихся функциях и дискурсе.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.