В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [133]
В символическом смысле это место находилось на прямо противоположной стороне мира от образов города-сада – город-ад, скованный холодом, невозможное, непереносимое, не имеющее права быть пространство. Как и в случае образа светлого коммунистического будущего, христианские представления о жизни после смерти здесь переносятся в географические и исторические координаты и отделяются от идеи персонального спасения, но в то же время эти искаженные «рай» и «ад» обладают трансцендентным значением. Рациональное знание об осажденном городе, с которым все‐таки удавалось наладить пусть и крайне ограниченную связь, совмещается с образом абсолютно запредельной, иной территории без входа и выхода. Пакет риса и бутыль подсолнечного масла, сохранившиеся в неприкосновенности на кухне ленинградской квартиры – там, где их оставили перед эвакуацией хозяева, – так и не попадают в эту иную, трансцендентную реальность, в которой были бы столь нужны. Блокадный Ленинград воображается как город, отданный во власть смерти и одновременно из последних сил пытающийся жить обычной жизнью: это не просто место массовых смертей – это место свершившейся смерти и продолжающейся внутри нее жизни. Место, где живые внешне похожи на мертвых, а мертвые приобретают статус вечно живых.
Историки, исследующие культуру смерти в СССР, отмечают особую мортальность раннесоветских официальных дискурсов и практик, выражавшуюся прежде всего в характерном смешении мира мертвых и мира живых, характерном удержании тесной символической связи с умершими; позднее, в 1930-е годы, «дискурсы смерти», по наблюдению Светланы Малышевой, вытесняются «дискурсом радости», чтобы вернуться в более оформленных и ограниченных рамках уже после Второй мировой войны:
Официальный танатологический пафос культа «наших мертвецов» подвергся обновлению и «перезагрузке» ввиду новых трагических событий отечественной истории <…> До самого конца советской эры, а в значительной степени и в постсоветское время именно память о кровавой жертве советского народа в Великой Отечественной войне и о цене Победы, а также соответствующий героико-мортальный дискурс являлись / являются главными моментами, определявшими и определяющими советскую (а ныне – «российскую») идентичность (Малышева, 2016 [2015]: 42).
Мне хотелось бы акцентировать здесь не столько процесс государственной экспроприации и апроприации смерти как ресурса nation building, сколько сам факт, что смерть снова оказывается видимой, что она возвращается в сферу публичного обсуждения через практики поминовения, а коммеморативные пространства становятся «местом встречи живых и мертвых» (Тумаркин, 2016: 14). При этом официальное возвращение «дискурса смерти» и конструирование «героико-мортального» нарратива о жертвах войны (в полной мере начавшееся все же не сразу после победы) хронологически совпадают с возвращением утопии светлого будущего, которая тоже была в свое время вытеснена «дискурсом радости».
Такое совпадение вряд ли случайно. Связь между мортальностью и утопизированием, совершенно отчетливая в 1920-е (когда проекты воскрешения мертвых воспринимались как часть проектов светлого будущего), в последние десятилетия социализма не выглядит столь очевидной, но она по‐прежнему есть. Нуждаясь в проективных пространствах, аналогах «рая» и «ада», позднесоветская культура находит специфические для нее способы решения экзистенциальных проблем. В то время как образ вечного коммунистического благоденствия становится все более далеким, недосягаемым и герметичным, появляется один из его страшных и столь же герметичных антиподов – осажденный город, символическое пространство, концентрирующее в себе представления о смерти и тем самым по‐своему блокирующее смерть. Роль специфических порталов, в которых утопия и смерть оказываются доступны для непосредственного переживания, в этой культуре в значительной мере играют «места памяти», заимствующие не только утопическую нейтральность, но и утопическую зачарованность смертью (или, что то же самое, утопическое отрицание смерти, неготовность признать, что смерть неизбежна). Застывание – в вековом граните, в немом оцепенелом ужасе, в почетном карауле у объектов коммеморативного культа, – возможно, базовый телесный код, через который утопическое проникает в мемориальные практики и, шире, в сферу сакрального.
Пискаревское мемориальное кладбище – памятник блокадному Ленинграду и в каком‐то смысле его зеркало (холодное, изолированное, внеположенное повседневному миру пространство) – наделяется посетителями очень разными значениями. Но в первую очередь – это место «небожественного сакрального». Место, где «Бога нет». Мрачное и светлое, живое и мертвое. Место, которое погружает реципиента в особое, пограничное состояние, позволяя пережить и глубокое горе личной утраты, и страх персональной смерти – чувства, на которые в позднесоветской культуре, в сущности, ответов быть не могло.
В том, как респонденты рассказывают о своих давних впечатлениях, можно увидеть немало соответствий тому, как Пискаревское кладбище выглядело в советских альбомах и туристических брошюрах, – тем режимам восприятия, которые предписывались нормативным нарративом. И в то же время самые нейтральные, эмоционально «пустые» повествовательные формулы наполняются в интервью индивидуальным содержанием и реальной болью.
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».
Данная книга — итог многолетних исследований, предпринятых автором в области русской мифологии. Работа выполнена на стыке различных дисциплин: фольклористики, литературоведения, лингвистики, этнографии, искусствознания, истории, с привлечением мифологических аспектов народной ботаники, медицины, географии. Обнаруживая типологические параллели, автор широко привлекает мифологемы, сформировавшиеся в традициях других народов мира. Посредством комплексного анализа раскрываются истоки и полисемантизм образов, выявленных в быличках, бывальщинах, легендах, поверьях, в произведениях других жанров и разновидностей фольклора, не только вербального, но и изобразительного.
На знаменитом русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа близ Парижа упокоились священники и царедворцы, бывшие министры и красавицы-балерины, великие князья и террористы, художники и белые генералы, прославленные герои войн и агенты ГПУ, фрейлины двора и портнихи, звезды кино и режиссеры театра, бывшие закадычные друзья и смертельные враги… Одни из них встретили приход XX века в расцвете своей русской славы, другие тогда еще не родились на свет. Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Иван Бунин, Матильда Кшесинская, Шереметевы и Юсуповы, генерал Кутепов, отец Сергий Булгаков, Алексей Ремизов, Тэффи, Борис Зайцев, Серж Лифарь, Зинаида Серебрякова, Александр Галич, Андрей Тарковский, Владимир Максимов, Зинаида Шаховская, Рудольф Нуриев… Судьба свела их вместе под березами этого островка ушедшей России во Франции, на погосте минувшего века.
Данная книга является первым комплексным научным исследованием в области карельской мифологии. На основе мифологических рассказов и верований, а так же заговоров, эпических песен, паремий и других фольклорных жанров, комплексно представлена картина архаичного мировосприятия карелов. Рассматриваются образы Кегри, Сюндю и Крещенской бабы, персонажей, связанных с календарной обрядностью. Анализируется мифологическая проза о духах-хозяевах двух природных стихий – леса и воды и некоторые обряды, связанные с ними.
Эта книга – воспоминания знаменитого французского дизайнера Эльзы Скиапарелли. Имя ее прозвучало на весь мир, ознаменовав целую эпоху в моде. Полная приключений жизнь Скиап, как она себя называла, вплетается в историю высокой моды, в ее творчестве соединились классицизм, эксцентричность и остроумие. Каждая ее коллекция производила сенсацию, для нее не существовало ничего невозможного. Она первая создала бутик и заложила основы того, что в будущем будет именоваться prèt-á-porter. Эта книга – такое же творение Эльзы, как и ее модели, – отмечена знаком «Скиап», как все, что она делала.
Наркотики. «Искусственный рай»? Так говорил о наркотиках Де Куинси, так считали Бодлер, Верлен, Эдгар По… Идеальное средство «расширения сознания»? На этом стояли Карлос Кастанеда, Тимоти Лири, культура битников и хиппи… Кайф «продвинутых» людей? Так полагали рок-музыканты – от Сида Вишеса до Курта Кобейна… Практически все они умерли именно от наркотиков – или «под наркотиками».Перед вами – книга о наркотиках. Об истории их употребления. О том, как именно они изменяют организм человека. Об их многочисленных разновидностях – от самых «легких» до самых «тяжелых».
Выдающийся деятель советского театра Б. А. Покровский рассказывает на страницах книги об особенностях профессии режиссера в оперном театре, об известных мастерах оперной сцены. Автор делится раздумьями о развитии искусства музыкального театра, о принципах новаторства на оперной сцене, о самой природе творчества в оперном театре.
Франция привыкла считать себя интеллектуальным центром мира, местом, где культивируются универсальные ценности разума. Сегодня это представление переживает кризис, и в разных странах появляется все больше публикаций, где исследуются границы, истоки и перспективы французской интеллектуальной культуры, ее место в многообразной мировой культуре мысли и словесного творчества. Настоящая книга составлена из работ такого рода, освещающих статус французского языка в культуре, международную судьбу так называемой «новой французской теории», связь интеллектуальной жизни с политикой, фигуру «интеллектуала» как проводника ценностей разума в повседневном общественном быту.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.