— Да, нажимают с недоимками. Видать, царь опять войну затеял, будь она неладна! Придется, мать, у Карлы Карловича хлебушка займать под отработку. Даст бог силенок, отработаем!
Проходило лето, зацветала рожь, наливались колосья — Марфа шла на полоску и, перекрестясь, срезала серпом первый сноп, зажинала, как говорится. Муки из такого сырого и еще совсем зеленого зерна намолоть было нельзя. Да что за беда — можно кашу сварить!
С неделю в избе Андрея Андреевича ели ржаную кашу, пока на току не появлялось созревшее зерно.
И сколько радости, сколько торжества было написано на почерневшем от голода лице Андрея Андреевича, когда он привозил на мельницу первые мешки ржи, как он был горд и независим и как приветливо встречал его мельник!
— Здорово, Андрей Андреевич, — говорил Иван Павлович (он же и мельник, и лавочник, и содержатель кабака — единый в трех лицах) и ломал перед ним шапку, хотя еще вчера и знать-то его не хотел. — С урожаем тебя, ась?
— Ты уж, Иван, распорядись там, чтобы помололи, как быть следует, — говорил степенно Андрей Андреевич.
— Должишко когда воротишь, Андрей Андреевич? — мимоходом спрашивал лавочник.
— Теперь рассчитаюсь, не мельтешись! — осаживал его Андрей Андреевич. — Мы-ста, хозяева, мы-ста в долгах не сиживали, не другим-ста чета.
На мельнице очередь. Куда деваться? Ясное дело — в кабак. С нового урожая сам бог велел выпить-закусить. Андрей Андреевич занимал отдельный стол, подзывал небрежным жестом того же Ивана (он сегодня упорно пренебрегал отчеством лавочника. «А и что? Мироед, а мы честные крестьяне!»), заказывал полбутылки водки, яичницу и сидел барином — не подступись к нему!
Хоть и влетало ему потом от Марфы за эту гулянку, но что Марфа? Что она соображает? Нынче он сам себе полный хозяин.
В самые удачные годы, которые случались раз в десять лет, у Андрея Андреевича оставалось для продажи пудов пятнадцать хлеба. Продаст он его, положит в карман семь-восемь целковых, пятерку тотчас заберет государственная лапа под видом выкупных платежей, податей, земских, волостных, страховых и прочих сборов. На остаток денег нельзя было справить одежду и обувку, вставить стекла в окна, купить про запас мыла, табаку, соли, сахара, чаю.
И вот маялся человек на чужих полосах, не видя радости и прибыли от труда, клал печи в избах богатеев, а свою переложить было все некогда да недосуг, выпрашивал работу везде, где только возможно, продавал ребятишек в подпаски в Улусово или во дворы «нахалов» или посылал собирать куски…
Только земля могла бы спасти Андрея Андреевича. Но в обществе ее было ровно столько, сколько получили мужики при царе Александре Втором. С тех пор много новых могил появилось на сельском погосте, много душ мужского и женского пола успокоилось под деревянными крестами, а потомство разрасталось, улицы становились длиннее, а земли оставалось столько, сколько было, — десятина в десятину, сажень в сажень.
13
Непонятное делалось кругом!
Андрей Андреевич не мог сообразить: отчего бы это такое — все, скажем, дорожает — и табак, и водка, и сахар, а хлеб дешевеет! И народ становится каким-то квёлым: хворает, злобится, орет и остервенело дерется. И мрут в малых годах ребятишки, и все меньше скотины выгоняют в поле.
Андрей Андреевич примечал, что в его избе таракан стал попадаться не в пример реже, да и таракан пошел не такой, как бывало, а одна мелкота. Клопов, тех совсем не видать. Но клоп, он, известно, любит теплынь, перины, жирные телеса. А таракану чего надо? Или уж так плоха стала жизнь, так дырява стала изба, что и таракану не сладко?
«Что ж это такое? — часто думал Андрей Андреевич. — Что за притча?
Он мог бы устать в этой постоянной борьбе со злом мира, мог бы положиться на волю всевышнего — пусть, мол, будет что будет, плетью обуха не перешибешь, пускай зло навечно возьмет верх и я, покорный ему, пойду, куда меня поведет судьба, безропотно лягу под топор.
Среди зеленеющей ржи Андрей Андреевич чувствовал себя хозяином земли. Он был властелином ее скрытых сил, а ужасные стихии, порой разрушавшие его труд, казались ему временным бедствием, наказанием за грех отчаяния. Ибо то есть величайший грех — отчаяться и разувериться в жизни и ее необходимости. Только живя и трудясь, можно перебороть кривду и зло.
И, быть может, именно поэтому Андрей Андреевич так любил уходить без дела и по делу в поля и бродить там. Здесь, под светлым сиянием небес, все страшное, скорбное и злое покидало его. Здесь жизнь казалась такой, какой она должна быть, — широкой и вольной, как эти широкие и вольные дали. Здесь забывалась хилая, темная хата, нужда и тоска и было весело сердцу. От земли, от всего окружающего Андрей Андреевич брал силы, необходимые для того, чтобы завтра бесстрашно заглянуть в черные очи зла. И он не только созерцал этот широкий, привольный мир. Как мог, он боролся, боролся изо всех сил, чтобы привольнее жилось ему и всем, кто влачил жалкое существование на родной земле. Он верил: правда одолеет, будет праздник на мужицкой улице!
Дух его был извечно волен, и ничто не могло сломить его. Андрею Андреевичу была противна безропотная покорность судьбе, не верил он в предначертанную свыше несчастную долю русского мужика, ни во что не ставил Грамоту и легенду о Книге Печатной и бунтовал постоянно, не раз подбивал сходку на войну с барином, и не раз замечал Фрешер следы ночных набегов на барские владения. То скотина вытопчет почти созревшую рожь, то потравлены заливные луговины, то горят ометы соломы, оставшиеся после лета в поле, то невесть куда исчезают целые стога сена или обнаруживаются свежие порубки в барской роще.