В тихий предзакатный час Корней Яранцев подошел к родной Черемшанке. Мягкий и теплый свет падал на крыши изб, жарко вспыхивал в окнах; в оголенных ветвях тополиной рощи чернели опустевшие гнезда грачей; было слышно, как бабы ласково, нараспев зазывали скотину — в вечернем воздухе ясно и далеко разносились их голоса; с утробной тоской мычали коровы, плаксиво блеяли овцы, пощипывало ноздри знакомым с детства запахом дыма, горьковатой навозной прели.
Свернув дрожащими руками цигарку, Корней сделал несколько жадных затяжек, бросил окурок в траву, загасил носком сапога и нетерпеливо зашагал дальше. Чтобы ни с кем не встречаться, он спустился в сумеречный, сырой, как погреб, овраг и, продираясь сквозь цепкие заросли, весь облепленный репьями, тяжело поднялся на другой его край — обрывистый, в рваных, косматых клочьях дерна, горевший на закате красной глиной. Не передыхая и часто спотыкаясь, Корней обогнул плетни чужих огородов с кучками гниющей картофельной ботвы и высохшими будыльями подсолнухов, миновал последний проулок, пересек улицу и вдруг ошеломленно застыл, не веря своим глазам. Господи, да неужели это его дом?
Криком кричала его душа, пока смотрел он на темные провалы окон, забитые крест-накрест серыми полуистлевшими досками, на обломки резных наличников, обветшалую крышу, где взошли и тянулись к небу желтые хилые кустики сурепки…
Все было разорено и растаскано, и кругом, до самого оврага, — задичалый, в сивом бурьяне пустырь. Ни изгороди, ни сарая, ни старой березы со скворечницей. Чудом уцелели две рябинки, посаженные когда-то в палисаде перед окнами, но и они словно отбились от дома и жили уже при дороге. Видно, ребятишки, срывая ягоды, пообломали нижние ветки, и лишь на верхушке вызывающе пламенели зрелые гроздья. Торчал из полыни почернелый липкий пенек, обросший бледно-розовыми поганками. На отшибе, как пьяные гуляки в обнимку, нелепо кренились на сторону два высоких столба с ветхим замшелым козырьком — створки ворот сняли с петель и унесли…
«Люди! Да что ж это такое? — Корней зашарил руками по груди, застонал. — Ни стыда, выходит, ни совести…»
Он ощутил слабость в ногах, сутулясь, опустился на ступеньку крыльца и прикрыл ладонью глаза. Муторно, нехорошо было на сердце. Разве имел он право кого-то корить теперь, если сам несколько лет назад бросил все на разор и запустение?
Вчера, когда он ехал со станции в районный городок, где жила его дочь, по пути в знакомых деревнях ему не раз встречались такие же покинутые, с заколоченными окнами избы. Иного дома Корней и вовсе не находил, хотя хорошо помнил, что он стоял на том месте многие годы; в просвете между домами угадывалась глубокая, как воронка от снаряда, яма — ее дремуче глушил чертополох…
Смешанное чувство одиночества, давней, незаживающей обиды и чего-то еще, непоправимо потерянного, захлестнуло его…
Сложив на коленях усталые руки, стесненно дыша, он долго сидел, не шевелясь, уже упрекая себя за то, что поддался какому-то наваждению и, ничего не сказав дочери, удрал сюда.
С крыльца ему открывалась почти вся деревня: и лесная сторона, и заречная, и подгорная. Овраг разделял улицу пополам, дальше она полого взбиралась в гору, упираясь крайними домами в низкорослый лесок, охваченный сейчас неярким багрянцем осеннего увядания.
На земле уже хозяйничали сумерки, а березовые рощицы были еще полны золотого предзакатного света; но вот и они погасли, как только солнце затонуло в глубине степи. В деревне сразу стало неприютно и тоскливо, потянуло откуда-то сырым, промозглым ветерком, и, потревоженные им, зашуршали у ног Корнея сухие листья.
Нужно было подумать о ночлеге — поспешить в Приречье к Ксении, которая, наверное, всполошилась и ждет его, или остаться в Черемшанке и заночевать у сестры.
В избах затеплились жидкие огоньки керосиновых ламп, все погружалось в рыхлую, ненастную мглу. Деревня затихла, лишь кто-то долго искал в потемках заблудившуюся овцу: «Машу-у-ня! Ма-шу-у-ня!»; рядом в проулке тягуче заскрипел ворот колодца, лязгнула железная цепь, захлебнулось ушедшее в воду ведро; шаркающе проволочились по дороге шаги, — видно, ходил за водой старый человек; оглушительно хлопнула дверь. И когда отстоялась тишина, взмыл над притихшей деревней ликующий девичий голос, поддержанный сиплыми вздохами гармони:
Мне хорошо, колосья раздвигая,
Прийти сюда вечернею порой…
В соседнем темном доме заплакал ребенок, умоляюще, измученно просила женщина: «Ну перестань, миленький! Что с тобой?.. Не плачь, ну не плачь, кровипочка моя!» Заунывно, как в пустую бутылку, посвистывал ветер; шумели кусты в овраге, куда теперь, казалось, стекала вся гущина непроглядной тьмы, шумела за огородами река; щемила сердце все дальше уносимая радостными подголосками песня…
Корней снова скрутил цигарку, затянулся до слез, до надсадного, с хрипотцой кашля, и с первым глубоким выдохом будто отлегло что-то от души. Он курил и с грустью думал, что жизнь его вроде прошла зря, если после стольких мытарств он стоит как потерянный на бездорожье, никому не нужный, как вот этот бесприютный, брошенный всеми дом…