Стали люди плакаться в три ручья, а слезами колеса не сделаешь, репы не посадишь…
А Настена — не печалится. Утром ранушко встает, будит тятю с матушкой, велит им землю копать-пахать, а сама в луга темные идет, кричит-зовет малое и большое зверье. Только солнышко выпечется — идут они все по лужку и собирают росинки. Тусклую да черную не берут. Так с Настеной и собирают, кто в туесок, кто в крынку…
Глядит народ — ничего не поймет. Неделя проходит, другая… У Настеньки в огороде чудо: картошка зацвела, подсолнушки голову подняли… Глядели-глядели люди и тоже взялись росою солнечною землю свою поливать. Работали так долго, пока ручьи не потекли. Правда, не молоком. Вскоре и дожди пошли, земля хлеб стала родить. Ну, а люди — начали работать и снова дружно жить, даже лучше прежнего…
…Вокруг было тихо, только в некошеной траве потрескивали кузнечики, и в тайге, далеко, казалось за тридевятым царством, бубнил свою черную тоску водяной бык.
Тетя Катя прислушалась, стала считать, потом махнула рукой:
— Раньше говорили, сколь раз выпь пробухает — по стольку кадей хлеба и вымолотишь с овина.
— А Настенька как же? — думал я о своем.
— Настенька? Не помню уже, в сказке-то про это не сказано. Думаю, — тетя Катя лукаво посмотрела на меня, — думаю — бабье дело — замуж вышла, детей нарожала… Может, и мы с тобой… какая ни есть веточка ее зеленая? А?
— Ну! — удивился я. — Сказка же…
Тетя Катя поправила синий платок на голове, задумалась, и эти думы, наверное, были хорошими — глаза ее посветлели, и очертания скуластого лица стали более мягкими, округлыми, и только вечные труженицы-руки не находили себе места: суетились, искали дело, то оглаживали сарафан, то теребили пуговку…
— Сказка сказывается, а дума думается. Настенька-то наша, можа, Анастасия Гордеевна, прабабушка… Вот опять же — про росу сказывала… Слушай-ка, как поется-то: Рос-си-я-я… А откуда это слово пошло? Не иначе как от росы-росинки. Думаю я, — тетя Катя улыбнулась, но улыбнулась как-то с грустью, — думается мне, кто хоть раз пробежал утречком босиком по росной траве, травушке-муравушке, тот во веки веков не забудет мест родных… А роса, что слеза земли-матушки… от горя ли, болезни какой помогает. — Тетя Катя опустила голову. — Вот до сих пор по душе тучка черная ходит: дед-то наш вскорости помер. И все кажется — мы в том виноваты. Принеси ему в тот день росы испить, может, еще пожил бы… Эка! — вскочила, как девчонка, тетя Катя. — Солнце-то высоко! Заговорились-затоковались совсем…
Тетя Катя снова легко пошла своей укосной межой, я — за ней. «Вжик-вжик», — уже суше звенела коса. Солнце пригревало крепче, и яростнее становился запах скошенной травы и родной земли.
Димка сидел на завалинке и думал. Дед Егор чинил сеть. Ласка, сибирская лайка, мышковала по огороду. Все были заняты делом, и даже лето, пахнущее рекой и луговыми травами, тоже не ленилось, ткало новые листья на кустах и деревьях, нянчило в гнездах пискунов, купало в звонком плесе ребятишек, наливало солнечной мякотью малину, аукало в грибных колках женскими голосами… А Димка все думал…
Вчера на сеновале, ложась спать, он услышал от деда, что всякая животина имеет свой разум и понимает человеческий язык. Гусь — умен, цену себе знает, а посему ходит важно, как генерал; свинья — с виду глупа, рыло длинное, лба нет, глазки пустые — свинец тяжелый, но память у нее хорошая — обидчика на всю жизнь запоминает; самая глупая скотинка, говорит дедушка, курица — под себя гребет, а зачем — не знает…
Верно! Правду говорит дедушка, Димка и сам замечал… вот хотя бы Ласка. Соскучится за ночь — утром бежит ластиться, улыбается во все зубы. Ну, прямо-таки человек! А Серко? Протянешь ему на ладошке кусочек сахара, он осторожно — одними губами — возьмет и потом долго кивает головой, благодарит. Вообще, дедушка считает, что лошадь самая умная и понятливая животина на земле, потому как она всегда в работе с человеком вместе. Она и человека доброго за версту узнает, а недоброго, как волка, чует…
— Дедунь, а дедунь, расскажи о лошадях…
Дед большой охотник до разговоров, особенно с внуком. А как же иначе?! Кому как не своему внуку-последышу поведать то, что накопилось за далями и дорогами его жизни.
— Ну слушай, — откликается на просьбу дед. — Слушай да сетешку придерживай — за разговором и дело скоротится.
Лицо у деда морщинистое, в бородавках, суковатое, весь он будто из дерева выпилен: борода, что у лешего — редкая и длинная, мшистая, глаза — навыкат, удивленные и счастливые, до сих пор синька в глазах не пропала. Неказист с виду дедуня. Роста небольшого, руки длинные, черные, жилистые, будто корни… Но Димка своего дедушку любит и знает, что он в войну с фашистами смело воевал, что его уважают сельчане, что на нем дом держится…
— Было это в мое малолетство, — медленно начинает дед, — помогал, значит, я батрачить отцу своему, Гавриле Павловичу, пас на батамайских лугах с соседским кирюхой кулацких лошадей. Табунок у нас — голов пятнадцать.
Лето ласковое было, трава густая, сытая. Ночью в небе звездочки порхают, рыба в реке играется… Хорошо в ночном!