Странный рыцарь Священной книги - [5]
И подошел к стене. Лишь тогда я заметил, что там есть дверь. Ключ с усилием повернулся, а Доминиканцу пришлось поднатужиться, чтобы дверь уступила и приоткрылась. Мы вошли — сначала я, за мной кардинал и Доминиканец — в каменную темницу. Посреди нее стоял один-единственный небольшой сундук, окованный железными обручами и напоминавший сказочные сундуки с сокровищами.
Кардинал сказал:
— Эта темница предназначена для одного-единственного узника — опаснейшего из всех. Для Тайной книги богомилов.
Я молчал. Торжественность, с какой были произнесены эти слова, подсказывали мне, что он намерен сообщить нечто крайне важное. И он сказал:
— Анри де Вентадорн, ты доставишь сюда страшную эту Книгу, дабы навечно заточить ее здесь.
Стало ясно, зачем меня привели. Разумеется, я не раз слышал о Тайной книге богомилов. Но слышал также об их сокровищах, о сундуках с яхонтами и мешках с золотом, некогда перевезенных в Монсегюр после падения Болгарского царства.
И верил в эти россказни не больше, чем в чашу Грааля. Выходило, однако, что эта Книга существует, иначе могущественнейший из римских кардиналов не водил бы меня по этому преддверию ада.
Кардинал сказал:
— Когда Книга окажется здесь, в своем вечном узилище, ты получишь пять тысяч золотых венецианских дукатов.
Я в изумлении воскликнул:
— Есть книга, которая стоит пять тысяч дукатов?
Кардинал сказал:
— Столько стоишь ты, Анри. Книга же — во много раз больше. Она бесценна. Во что, полагаешь ты, обойдется новый поход на еретиков?
Я молчал. Кардинал и монах тоже. Молчание становилось невыносимым, и я спросил:
— А что в этой Книге?
Кардинал ответил:
— Корни тех ересей, что сотрясают христианский мир и Святую нашу католическую церковь.
Доминиканец добавил:
— Окаянные черви, что подтачивают корни благословенного древа Святого Креста.
Кардинал сказал:
— Святой Бернар говорит о еретиках — они безгрешны, никому не причиняют зла, не едят даром хлеб свой и учат, что каждый должен жить плодами трудов своих. Многие добрые христиане могут поучиться у них.
На это я сказал:
— Монсеньор, благородство, выказываемое вами к еретикам, превосходит даже справедливость вашу.
Кардинал ответил со вздохом:
— Не благородство это. И не справедливость. Чтобы одолеть врага, должно оценивать его по достоинству.
Он шагнул к сундуку и в связке ключей у пояса стал искать нужный ключ. Плащ его распахнулся и блеснула кольчуга. Теперь он уже походил на воина, а не на священнослужителя. И сказал:
— Лишь самые преданные сыновья церкви могут заглянуть в бездну этой могилы.
А я сказал:
— Ваше Святейшество, доверие и благоволение ваше — наивысшая для меня награда.
Он невесело усмехнулся:
— Мое благоволение в придачу к золотым флоринам.
Я возразил — не столько из желания поторговаться, сколько для того, чтобы рассеять мрачную торжественность, которая леденила не меньше, чем каменные стены темницы:
— Вы не совсем точны, Монсеньор.
Кардинал в первую минуту не понял меня, лишь почувствовал, что я пытаюсь разогнать гнетущую тучу предвечного хлада и неумолимой обреченности, которая навалилась на нас. И сказал:
— Не хочешь ли ты сказать, что тебе мало моего благоволения?
Я ответил:
— Позволю себе напомнить вам, что речь идет о пяти тысячах венецианских дукатов, а не флоринов.
Поясню, если кто-то не знает — золотые венецианские дукаты ценились дороже флорентийских флоринов.
Доминиканец презрительно хмыкнул. Кардиналу, наконец, удалось приоткрыть сундук. На дне его лежал один-единственный лист пергамента, прилепившийся к железу, не свернутый в свиток. Я потянулся за ним, но кардинал перехватил мою руку. Сам вынул этот лист и взял у меня факел. После чего сказал:
— Евангелие от Святого Иоанна…
Я невольно добавил:
— Четвертое Евангелие.
Доминиканец с внезапной, напугавшей меня горячностью воскликнул:
— Пятое Евангелие! Лже-Библия еретиков.
Кардинал, не заглядывая в пергамент, заговорил:
— Тут вопросы Святого Иоанна и ответы Христа, Господа Бога нашего, записанные самим святым. О том, как дьявол сотворил мир и восстал против Бога, как презренные церковники принудили людей поклоняться кресту, на котором был распят Сын Божий, и молиться новым идолам, называемым иконами…
Пока кардинал говорил, лицо его изменилось: потемнели и остекленели глаза, губы скривились — тонкие, жестокие. Он словно выплевывал эти невыносимо горькие для него слова. С отвращением произносил их и страшился произнесенного. Однако находил в себе силы изрекать их.
Потом опустил руку с пергаментом и закрыл глаза. Он извлекал слова, как черных рыб из мутного потока:
— В этой Книге отрицается Святое причастие и Божественная литургия…
И умолк, уже не в силах произносить дерзостные слова. Тогда вновь прозвучал голос Доминиканца:
— В ней возводят хулу на священные звания и утверждают, что священнослужитель — обыкновенный смертный.
Вновь заговорил кардинал:
— Там написано, что церкви не пристало вторгаться в мирские дела.
Доминиканец произнес:
— И что бедный люд не должен повиноваться господам своим.
Я слушал голоса их, обгонявшие друг друга в полутьме каменной гробницы, и словно участвовал в некой черной литургии в подземном храме отринутого Бога. Меня охватило дурное предчувствие и вместе с тем треклятое искушение найти эту книгу и прочесть. А когда оба голоса смолкли, я лишь сказал:
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
История загадочного похищения лауреата Нобелевской премии по литературе, чилийского писателя Эдуардо Гертельсмана, происходящая в болгарской столице, — такова завязка романа Елены Алексиевой, а также повод для совсем другой истории, в итоге становящейся главной: расследования, которое ведет полицейский инспектор Ванда Беловская. Дерзкая, талантливо и неординарно мыслящая, идущая своим собственным путем — и всегда достигающая успеха, даже там, где абсолютно очевидна неизбежность провала…
«Это — мираж, дым, фикция!.. Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует!.. Разруха сидит… в головах!» Этот несуществующий эпиграф к роману Владимира Зарева — из повести Булгакова «Собачье сердце». Зарев рассказывает историю двойного фиаско: абсолютно вписавшегося в «новую жизнь» бизнесмена Бояна Тилева и столь же абсолютно не вписавшегося в нее писателя Мартина Сестримского. Их жизни воссозданы с почти документалистской тщательностью, снимающей опасность примитивного морализаторства.
Безымянный герой романа С. Игова «Олени» — в мировой словесности не одинок. Гётевский Вертер; Треплев из «Чайки» Чехова; «великий Гэтсби» Скотта Фицджеральда… История несовместности иллюзорной мечты и «тысячелетия на дворе» — многолика и бесконечна. Еще одна подобная история, весьма небанально изложенная, — и составляет содержание романа. «Тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности», — говорит его герой.
Знаменитый роман Теодоры Димовой по счастливому стечению обстоятельств написан в Болгарии. Хотя, как кажется, мог бы появиться в любой из тех стран мира, которые сегодня принято называть «цивилизованными». Например — в России… Роман Димовой написан с цветаевской неистовостью и бесстрашием — и с цветаевской исповедальностью. С неженской — тоже цветаевской — силой. Впрочем, как знать… Может, как раз — женской. Недаром роман называется «Матери».