Странный рыцарь Священной книги - [3]
Известно ли вам, во что способны превратить город десятки тысяч нерадивых и неопрятных людей. Несколько недель подряд лил тихий дождь, называемый Уголиновым оттого, что шел он из Остии, епархии кардинала Уголино. Но и дождю не удалось смыть с города все нечистоты.
Де Ноффль не доплатил мне, коня моего угнали, с постоялого двора меня выгнали. В этом разворошенном и распутном городе понял я, в каком я отчаянном положении.
Не оттого, что у меня есть седло, но нет коня и есть живот, а нечем его наполнить. Не оттого также, что имею меч, да некому продать его. А оттого, что, пробуя на вкус остроту немногих изрекаемых мною слов, я ощущал фальшь их — так, попробовав золотую монету на зуб, понимаешь, что она фальшивая. Я сознавал, что начинаю повышать голос и все чаще хватаюсь за меч. Церковный Собор — невообразимое сборище, где было произнесено столько слов, что не хватило бы шкур всех животных, какие только есть на земле, чтобы записать все эти высокопарные речи о вере, чести и достоинстве, за коими неприкрыто зияли хищные уста, готовые хватать и кусать. Эта очередная попытка навести хоть какой-то порядок в нашем запутанном мире, в очередной раз — и, как показалось мне, окончательно — убедила меня в том, что вовек не исправить нам ни его, ни себя.
Серым дождливым утром к захудалому постоялому двору, где я нашел приют, подъехали четверо конных стражников из папской охраны. И пришлось мне позорно шагать впереди них пешим — мне, рыцарю, а, значит, всаднику! Шествуя так, припоминал я все прегрешения свои за последние месяцы. Казалось, ни за одно из них не заслуживал я, чтобы меня сопровождали четверо всадников, да еще из числа людей Иннокентия III.
Трижды по призыву этого папы отправлялся я в крестовый поход — первый раз на Иерусалим, второй на Константинополь, а третий против христиан-альбигойцев. Папа Иннокентий благословил еще один поход — детский поход крестоносцев — в нем я не участвовал, подрос уже.
Вопреки всем обычаям Иннокентий отложил свое восхождение на папский престол до праздника Святого Петра. И все уразумели, хотя никто не произнес этого вслух: «Пришел новый Петр». Поговаривали, но вполголоса, что примерял он хранившуюся в Латеранском дворце плащаницу Спасителя — надеялся, что она будет ему коротка. А оказалась велика — Христос был покрупней Иннокентия. Так папа встал меж Богом и людьми — ниже Бога, но выше человека. И провозгласил себя викарием не Святого Апостола Петра, но самого Господа. Кому-то может показаться, что разница вовсе не велика, однако, получилось так, что папа имел теперь право вмешиваться в действия — нет, направлять действия не только духовных пастырей, но и светских властителей, будь они даже императорами. Себя именовал он так: «Царь царей, владыка всех владык, священнослужитель навечно в сане Мельхиседековом».
По какой причине сей великий папа вспомнил обо мне?
В Латеранском дворце меня принял кардинал Уголино из графского рода Сеньи, к коему принадлежал и сам папа. Уголино доводился ему племянником, хоть и был старше Иннокентия. В те дни кардинал достиг уже преклонного возраста.
Кардинал ожидал меня в холодной каменной зале. Вяло чадил камин, ветер развевал тяжелые занавеси на узких окнах, под которые натекала вода. Пахло дымом и мокрой одеждой. Рядом с кардиналом стоял доминиканский монах в белой власянице, перепоясанной вервием, и в сандалиях на босу ногу. При виде его одежды я поежился от холода, а заглянув ему в глаза, окоченел. Веки его были прикрыты, отчего глаза казались трещинами на каменной маске, зубы стиснуты так, что губы перерезали лицо прямой линией. Я уже встречал этого человека прежде — не мог вспомнить, где. Он походил на испанцев той породы, что взращена в Кастилии — они подобны мечу, закаленному в пламени веры и в холоде арабской ненависти.
Кардинал обратился ко мне:
— Рыцарь Анри, я получил скверные известия.
У меня отлегло от сердца. От скверного до очень скверного — немалое расстояние. Он продолжал:
— Отлученный от церкви граф Раймунд прибыл в Марсилию, где жители встречали его — прости меня, Господи — как Спасителя на Пасху.
Я сперва удивился, но мигом осмыслил его слова, и удивление мое поуменьшилось. Марсилия — город свободный, торговый, он никогда не принадлежал тулузским графам. У них был свой сюзерен, но он лишь именовался графом. Весь Прованс видел в Раймунде отважного защитника, считал его своим, любил даже за те неисчислимые беды, что обрушились на его голову. Трубадуры слагали песни о «злосчастном Раймунде». И я опасливо проговорил:
— Монсеньор, марсильцы — добрые католики.
Кардинал сказал:
— Да, но еще более добрые провансальцы. Слушай далее. К Раймунду прибыл герольд из Авиньона…
Авиньон тоже не принадлежал тулузской короне. Вести были действительно скверные. Кардинал продолжал:
— Рыцарь Арнольд Одегар приветствовал Раймунда во главе трехсот провансальских рыцарей.
Все начиналось сызнова. Мы, крестоносцы, сражавшиеся с альбигойской ересью, оставили после себя одни пожарища, однако каждый из нас сознавал, что под пеплом дремлет огонь. Первый же ветер — и Прованс загорится вновь. Я всегда полагал, что высокую сосну нельзя пригибать до земли, нужно либо срубить ее, либо выкорчевать. Иначе она выпрямится и зашвырнет тебя прямо в небо. Что мог я сказать кардиналу?
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
История загадочного похищения лауреата Нобелевской премии по литературе, чилийского писателя Эдуардо Гертельсмана, происходящая в болгарской столице, — такова завязка романа Елены Алексиевой, а также повод для совсем другой истории, в итоге становящейся главной: расследования, которое ведет полицейский инспектор Ванда Беловская. Дерзкая, талантливо и неординарно мыслящая, идущая своим собственным путем — и всегда достигающая успеха, даже там, где абсолютно очевидна неизбежность провала…
«Это — мираж, дым, фикция!.. Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует!.. Разруха сидит… в головах!» Этот несуществующий эпиграф к роману Владимира Зарева — из повести Булгакова «Собачье сердце». Зарев рассказывает историю двойного фиаско: абсолютно вписавшегося в «новую жизнь» бизнесмена Бояна Тилева и столь же абсолютно не вписавшегося в нее писателя Мартина Сестримского. Их жизни воссозданы с почти документалистской тщательностью, снимающей опасность примитивного морализаторства.
Безымянный герой романа С. Игова «Олени» — в мировой словесности не одинок. Гётевский Вертер; Треплев из «Чайки» Чехова; «великий Гэтсби» Скотта Фицджеральда… История несовместности иллюзорной мечты и «тысячелетия на дворе» — многолика и бесконечна. Еще одна подобная история, весьма небанально изложенная, — и составляет содержание романа. «Тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности», — говорит его герой.
Знаменитый роман Теодоры Димовой по счастливому стечению обстоятельств написан в Болгарии. Хотя, как кажется, мог бы появиться в любой из тех стран мира, которые сегодня принято называть «цивилизованными». Например — в России… Роман Димовой написан с цветаевской неистовостью и бесстрашием — и с цветаевской исповедальностью. С неженской — тоже цветаевской — силой. Впрочем, как знать… Может, как раз — женской. Недаром роман называется «Матери».