Пенза-5 - [5]
Когда жена меня недавно спросила:
— Ты бы смог мне изменить?
Я ответил:
— Только на курорте!
Раньше, кстати, я отвечал иначе, примерно так: если любишь — не изменишь, если нет — то какая же это измена? Поразительная нечувствительность к разнице понятий «время» и «времена».
Ладно…
Пензенское артучилище после отпуска казалось тюрьмой народов. Каждый втирал очки другому, что ему очень весело. Дальним рассказывалось о сексе, ближним — о любви. Ближним, я убедился, всегда приходится тяжелее.
Мы сидели с Савиным в ленкомнате. Я показывал фотографию Галины. Чернобровая, черноокая, с такими правильными чертами лица, что, казалось, его в любой момент можно сложить пополам.
— Идеал женской красоты, — расплылся Савин. Когда он улыбался, хотелось дать ему овса.
— Ну. Рассказывай!
Рассказывать собственно, было нечего. Встреча на пляже. Отчаянная храбрость застенчивого человека. Приглашение в кино. Парочка прогулок к скверу у завода. Моя болтовня. Ее молчание. Мое объятие. Ее отстранение. Мои стихи. Ее вздохи. Вялое прощание. Фотокарточка с сухой, как сено, надписью на затылке. Предчувствие, что тебя не любят.
— Да все класс! — сказал я развязно.
Савин огорчился — ему хотелось подробностей. Даже жалко стало.
— В одном доме, — говорю, — живем.
— О! — сказал Савин, вновь намекая на овес. Сейчас думаю, начнет выпытывать. Но он не успел. От тумбочки донеслось сушковское:
— Божич! К телефону!
Я вышел в коридор.
— Женщина! — молвил дневальный Сушков интонациями кота Матроскина. Он казался выдавленным сквозь замочную скважину. Звонила Надя. Совесть приблизилась на расстояние километра. Я пошел на ее зов. Во внутреннем нагрудном кармане лежала фотография Галины. По иронии судьбы, с левой стороны. Сухая надпись на ней, казалось, царапала сердце.
Надя стояла в джинсах и вязаной кофточке пепельного оттенка. Увидев меня, почему-то поежилась.
— Привет, — говорю. — Ты что, замерзла?
— Да нет. Пойдем, пройдемся?..
Она была без свертка. Я даже удивился: а как же пирожки? Она заметила мое недоумение, улыбнулась:
— Я же не знала, есть ты или нет.
— В принципе, мы здесь, — говорю, — как на подводной лодке. Знаешь анекдот? Вечерняя поверка на подлодке: — Иванов? — Я! — Петров? — Я! — Сидоров? — молчание — Сидоров?! — Я. — А куда ты, на хрен, денешься!
— Несмешно, — сказала Надя.
— Согласен.
Мы пошли тропинкой к тому месту, где целовались первый раз. Возле бревна раскинутой колодой лежали листья. Один из них оседлал само бревно. Я обнаружил в этом неприличный смысл.
— Пошли отсюда, — говорю.
— Куда? — спрашивает.
— Дальше, Надюша. Дальше!
Мы побрели наискось к асфальтированной аллее. Я непонятно к чему вспомнил Галину, выходящую из озера на берег. Ее блестящие мокрые ноги. Выкат груди, стянутой купальным лифчиком. Упругий живот… Последняя деталь доминировала в сознании. Полцарства за живот! Нет живота — нет женщины. В смысле упругого. Дался мне этот живот. Думаю. У Нади вон — не хуже. Странно все-таки, что она молчит.
— Ты чего, — спрашиваю, — молчишь?
— Это ты, отвечает, — молчишь. Я тебе три письма написала…
— Из учебного центра чего, — говорю, — писать… Только себя расстраивать.
— Ты еще скажи, что скучал, — усмехнулась она.
— Я? Скучал. Я даже стихи тебе написал.
— Прочти.
— Неудобно как-то..
— Меня?
— Дубов, — говорю. — Ладно, слушай.
И прочел одно из давнишних. Писанное еще для Тейкиной. Какая, думаю, разница. Что они, встретятся, что ли?
— У меня глаза не такие, — вздохнула Надя.
— а там, что, — удивился я, — про глаза? Ах, да, конечно… Ну это скорее всего аллегория.
— Цвет глаз — аллегория?
— Ну, гипербола. Это одно и то же.
Она остановилась. Взглянула на меня долго и пристально. Бог мой, подумал я, какие у нее все-таки глаза! Воспаленные упрямством, они пошли бы каким-нибудь роковым героиням из романов Достоевского. Может даже самому Федор Михалычу. Не исключено. Беда только, думаю, что роковыми женщины становятся, когда их любят.
— Ты меня любишь? — спросила Надя.
Пауза взяла за горло. Я напрягся и сказал с укоризной:
— Здрасьте…
Тут что ни скажи — все плохо. Уж лучше бы она, думаю. Попросила перечислить всех русских правителей, начиная от Рюрика. Это было бы гуманнее. Во всяком случае, допускало бы ответ «не знаю».
— Юра, ты меня любишь? — повторила Надя.
— А ты как думаешь? — спросил я, постигая на ходу азы риторики.
— Я думаю: нет. Только хочу, чтобы та сам мне об этом сказал.
— Не скажу, — заверил я.
— Почему? — удивилась она.
— Потому что это неправда.
— А что тогда — правда?
— Послушай. Что мы тут устраиваем драматические сцены! — нарочито завелся я. — Ты пришла, чтобы меня позлить? Ты, вероятно, думаешь, что кроме тебя этим заняться некому! Что я не в военном училище! Что начальство у меня не идиоты! Что в наряды меня как дерьмо не засовывают! Что я сплю по двенадцать часов в сутки! Что утром мне в постель старшина Куранов подает кофе!
Последнюю фразу мой мозг тут же проиллюстрировал. При этом Куранов, расчесанный на пробор, походил на денщика. Вместо пожелания приятного аппетита он почему-то говорил «еп-тыть». Фантазия, очевидно, никогда не отлетает далеко от реальности. По крайней мере, у меня.
Мы не всегда ругаем то, что достойно поношения. А оскомина наших похвал порой бывает приторной. Мы забываем, что добро и зло отличает подчас только мера.
«В церкви она не отрываясь смотрела на Святого Духа и заметила, что он немножко похож на попугая. Сходство это показалось ей разительным на эпинальском образке Крещения. Это был живой портрет Лулу с его пурпурными крылышками и изумрудным тельцем… И когда Фелисите испускала последний вздох, ей казалось, что в разверстых небесах огромный попугай парит над ее головой».Не исключено, что вы усмехнетесь на это и скажете, что героиня «Простой души» Флобера — это нелепость и больные грезы. Да, возможно. Но в таком случае поиски гармонии и веры — внутри и вокруг себя — это тоже всего лишь нелепость и больные грезы.
«Эпитафия часа» — это, пожалуй, не столько полемика с мистиком Гурджиевым, на которого автор ссылается, сколько попытка ответить самому себе — каким может быть твой последний час…
Это эссе может показаться резким, запальчивым, почти непристойным. Но оно — всего лишь реакция на проповедь опасных иллюзий — будто искусство можно судить по каким-то иным, кроме эстетических, законам. Нельзя. Любой иной суд — кастрация искусства. Оскопленное, оно становится бесплодным…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книгу «Жена монаха» вошли повести и рассказы писателя, созданные в недавнее время. В повести «Свете тихий», «рисуя четыре судьбы, четыре характера, четыре опыта приобщения к вере, Курносенко смог рассказать о том, что такое глубинная Россия. С ее тоскливым прошлым, с ее "перестроечными " надеждами (и тогда же набирающим силу "новым " хамством), с ее туманным будущим. Никакой слащавости и наставительности нет и в помине. Растерянность, боль, надежда, дураковатый (но такой понятный) интеллигентско-неофитский энтузиазм, обездоленность деревенских старух, в воздухе развеянное безволие.
В книгу «Жена монаха» вошли повести и рассказы писателя, созданные в недавнее время. В повести «Свете тихий», «рисуя четыре судьбы, четыре характера, четыре опыта приобщения к вере, Курносенко смог рассказать о том, что такое глубинная Россия. С ее тоскливым прошлым, с ее "перестроечными " надеждами (и тогда же набирающим силу "новым " хамством), с ее туманным будущим. Никакой слащавости и наставительности нет и в помине. Растерянность, боль, надежда, дураковатый (но такой понятный) интеллигентско-неофитский энтузиазм, обездоленность деревенских старух, в воздухе развеянное безволие.
Ты точно знаешь, что не напрасно пришла в этот мир, а твои желания материализуются.Дина - совершенно неприспособленный к жизни человек. Да и человек ли? Хрупкая гусеничка индиго, забывшая, что родилась человеком. Она не может существовать рядом с ложью, а потому не прощает мужу предательства и уходит от него в полную опасности самостоятельную жизнь. А там, за границей благополучия, ее поджидает жестокий враг детей индиго - старичок с глазами цвета льда, приспособивший планету только для себя. Ему не нужны те, кто хочет вернуть на Землю любовь, искренность и доброту.
Город Нефтехимик, в котором происходит действие повести молодого автора Андрея Кузечкина, – собирательный образ всех российских провинциальных городков. После череды трагических событий главный герой – солист рок-группы Роман Менделеев проявляет гражданскую позицию и получает возможность сохранить себя для лучшей жизни.Книга входит в молодежную серию номинантов литературной премии «Дебют».
Французский юноша — и русская девушка…Своеобразная «баллада о любви», осененная тьмой и болью Второй мировой…Два менталитета. Две судьбы.Две жизни, на короткий, слепящий миг слившиеся в одну.Об этом не хочется помнить.ЭТО невозможно забыть!..
Ольга - молодая и внешне преуспевающая женщина. Но никто не подозревает, что она страдает от одиночества и тоски, преследующих ее в огромной, равнодушной столице, и мечтает очутиться в Арктике, которую вспоминает с тоской и ностальгией.Однако сначала ей необходимо найти старинную реликвию одного из северных племен - бесценный тотем атабасков, выточенный из мамонтовой кости. Но где искать пропавшую много лет назад святыню?Поиски тотема приводят Ольгу к Никите Дроздову. Никита буквально с первого взгляда в нее влюбляется.