— У вас с Джейн серьёзно? — вдруг слышит Стайлз собственный голос, и его сердце останавливается.
Не нужно было.
Хейл бросает на него долгий взгляд, который кажется сначала серьёзным, а потом — насмешливым.
— Я не пошутил, Стайлз. Завязывай.
— А? — слабо переспрашивает он, чувствуя внезапную резь в районе ключиц.
— Со звонками.
— А…
Выдавить из себя смешок сейчас немного сложнее, чем приставить заточенное лезвие японского меча к своему животу и совершить ритуальное самоубийство, распоров себе кишки.
— Ты ведь просто однажды не придёшь, да?
Дерек молча отворачивается. Идёт к окну и выскальзывает наружу, не оборачиваясь, решая тем самым все свои проблемы, наверное. Слышно, как тихо скрипит его кожаная куртка. Когда в комнате остаётся только Стайлз, становится горько. Игнорируя вытекающую из задницы сперму, он сжимает зубы и утыкается лицом в подушку.
Несколько минут лежит так, медленно дыша через нос.
Его отпускает узел, который иногда завязывается в сознании, не давая вдохнуть. Его отпускают мысли и образы, которые направляют всю кровь из его организма в член. Всё прошло. Всё снова на своих местах.
Но зачем-то Стайлз протягивает руку и нашаривает на полу у кровати мобильный.
Переворачивается на спину и открывает раздел сообщений. Пальцы всё ещё слегка подрагивают.
«Ты нужен мне, Дерек».
Отправить. Закрыть глаза и уронить сотовый на живот, зарываясь пальцами в отросшие волосы. Всё не становится проще, всё запутывается. Сильнее и сильнее. Момент, когда из Хмуроволка Дерек превратился в человека, устроившего в жизни Стайлза солнечное затмение, безбожно упущен.
Ты ёбнулся, Стайлз.
Приди уже в себя. Через пару дней возвращается Малия. И, да, нужно перезвонить ей.
Но эта мысль ускользает, как только телефон на животе вибрирует, оповещая о том, что Дерек ответил. Стайлз опасливо косится на экран, вчитываясь в единственное слово. Его губы тут же разъезжаются в улыбке, а что-то в груди затягивается сильнее, мешая сердцу спокойно биться.
«Знаю».
Люди — глупые эмоциональные создания в вечном поиске своих панацей.
Это не обсессивный синдром.
Стайлз — филантроп.
Таким был, таким и останется всегда, сколько бы это «всегда» не предоставило дней, минут, секунд — Стайлз слишком филантроп, его хватит на каждую из.
Этому его научили в школе, но забыли упомянуть о том, что делать, когда от взгляда на одного парня начисто срывает крышу. Когда в это же время у тебя есть девушка. И куча друзей, которые даже не догадываются о том, что ты в полном дерьме. О том, что раз в несколько дней твою задницу таранит крепкий член, а ты сам разрываешь себе связки в попытках выорать эту одержимость, когда единственный желанный всеми фибрами человек говорит прямо в глаза: «Мне это не нужно», и «Пора завязывать», и «У меня есть Джейн».
Учителя не знают о жизни ничего.
Они учат формулам, которые нельзя применить, когда судьба отвешивает очередную затрещину и заходится гомерическим хохотом, хватаясь за живот. Они зачитывают физические законы, которые сводятся к нулю, когда рядом появляется Он, а значит — исчезает всё остальное. Они рассказывают маленьким будущим потребителям о любви, недоумевая — что же это такое? Они обращаются к французским классикам, к близким людям, к наркотикам, может быть.
Французы говорят: от любви до ненависти один шаг.
Стайлз говорит:
— Ты ёбнулся, Скотт, любовь — это когда ты десять лет ежедневно плачешь над своим провальным планом по завоеванию Лидии Мартин, понимаешь? Любовь — это же преданность, это как собака и её хозяин. Счастье в Чаппи, чувак.
И говорит:
— Любовь без преданности — это не любовь. Честно говоря, я вообще не знаю, что теперь означает это слово, но я не я, если то что у меня к Лидии… или к плану по её завоеванию — не было любовью. Это точно любовь, дружище. Абсолютно. Я люблю то, что любил её. Классно, правда? Правда же?
Да. Я знаю. Наверное. Режь салат.
Так обычно отвечает Скотт и тяжело вздыхает, когда Стайлз опять начинает задвигать о том, что родись он во времена Шекспира, то не слезал бы с табуретки, и зачитывал бы оды медовым волосам и зелёным глазам. Или всё пытался бы попасть башкой в петлю всё на той же табуретке, пока не умер бы от старости.
И как жаль, что он не умеет слагать рифмы.
И бедные те люди, кто ни разу не изведал любви.
И что первое своё стихотворение Стайлз мог бы посвятить марвеловскому Магнето или своему джипу. И что он мог бы исповедовать в церкви, потому что, ну, а почему бы и нет? И что мог бы вообще что угодно.
— Человечеству и без этого нелегко, — отвечает Скотт.
— Успокойся уже и дорезай салат, — говорит он.
— Ты не понимаешь, — объясняет Стайлз, но всё-таки снимает кожицу с помидора. — Преданность — это важно, Скотт. Честное слово. Вот что такое — преданность? Это ж не от слова предательство, чувак? А они похожи, правда же?
Похожи, отвечает МакКолл и чешет нос запястьем, не отрывая внимательного взгляда от кучки нарезанного огурца на доске.
— Вот если ты любишь шоколадную мороженку, а пошёл в маркет и просто стрём как захотелось клубничную. Ты купишь?
Наверное, отвечает МакКолл. Он думает о том, что нужно бы позвонить Кире, а ещё о том, что нужно дорезать салат. Он не думает о раненных чувствах шоколадного мороженого, потому что чувства замороженных аммиаком желтков и сливок уже давно не учитывается в современном обществе. Не потому что это двадцать первый век, а потому, что это не слишком нормально, наверное.