Мировая республика литературы - [144]
Бруклинский Улисс
В двадцатые годы в Америке молодой Генри Рот, сын еврейских эмигрантов из Центральной Европы, говоривших на идише, не имеющий никаких интеллектуальных или литературных пристрастий и живущий в крайней бедности в Нью- Йорке (Западный Гарлем), вдруг знакомится с «Улиссом» Джойса. Этот роман он считает величайшей литературной революцией. В третьем томе своего автобиографического романа «На милость бурного потока» он рассказывает, что эта книга попала к нему почти случайно, благодаря одной молодой женщине, преподавательнице литературы в нью — йоркском университете, которая привезла ее контрабандой из Парижа. Это была, несомненно, версия, опубликованная Сильвией Бич, «плохо сброшюрованное издание, — уточняет он, — в голубой обложке, без титульного листа, экземпляр «Улисса» Джойса»[637]. Так Рот, в свою очередь, говорит о структуре литературного пространства и отмечает важную роль Парижа в создании и распространении мировой литературы. Книга Джойса уже приобрела популярность в литературных кружках Нью — Йорка и среди студентов, но Рот был слишком беден и не входил в их число. «Казалось, что те немногие, кто читал его [Джойса], прикоснулись к истинной славе, что они вступили в эзотерическое и ультрасовременное братство. Дать понять, что вам знакома эта книга — значило оказаться во главе интеллектуального авангарда»[638].
Генри Рот сразу же понимает, что роман Джойса может дать ему возможность прикоснуться к литературной современности, т. е. превратить свою бытовую нищету в литературное «богатство», «Улисс» представляет для него «экономический» интерес: «Улисс» показал ему, что отбросы банальности и гнусности можно превратить в литературное сокровище, и как все это делается. Он научил его, что делать со всей этой несчастной свалкой, чтобы ее можно было использовать в искусстве […]. Так чем же вся эта неудобоваримая разношерстность Дублина, по которому фланируют Блум с Дедалом, отличается от окрестностей Гарлема, которые так хорошо знал Айра, от Ист- Сайда, который сохранился в его памяти как склад впечатлений? […] Чертовщина! Любая скабрезность, гнусность, извращение и унижение в сравнении с любым героем «Улисса» […] — хоть вешайся. Да, но язык, язык мог, как по мановению волшебной палочки, превратить весь позор его жизни и его мыслей в великолепную литературу, в эдакого хваленого «Улисса» […]. Эти грязные здания, эти обшарпанные коридоры, в которых запах отбеливателя мешался иногда с капустным запахом […]. И потом, обломанные края ступенек на перроне, почтовые ящики из помятой меди, полуразвалившаяся лестница, прикрытая линолеумом, и маленькое окошко под лестничной площадкой второго этажа […]. Не позволит ли все это сделать алхимическую трансмутацию? Если с этого можно начать сколачивать свое литературное состояние, ну так, значит, он безмерно богат: вся его жизнь — сплошная свалка металлолома. Эти тьмы и мириады гнусных впечатлений, которые он хранил в памяти, сам того не подозревая, — все это можно пустить в дело. Холоп превратится в дворянина, чугунная отливка — в золотой слиток»[639]. Он перечисляет все американские литературные возможности, все модели, бывшие до тех пор в его распоряжении: «Нет, тебе нет нужды бороздить морские волны, нестись к южным островам на корабле, распустившем паруса, не надо крепить снасти, подобно какому — нибудь герою «Морского волка», не надо ни искать золото на далеком Клондайке, ни плыть вниз по Миссисипи с Геком Финном, ни биться с индейцами на трехгрошовом диком Западе […]. Никуда не надо ехать. Все здесь, перед тобой, в Гарлеме, на Манхеттене, где — то между Гарлемом и свалкой в Джерси Сити […]. Язык — волшебник, язык — философский камень. Язык — это алхимическая печь. Это он возводит бедность в ранг искусства […]. Какое открытие он сделал! Он, Айра Стигман, бедный мавкин\ в горе, тоске, лишениях. И вот, куда бы он ни кинул взгляд, — везде сокровища, хранилище несметных богатств, ничейных, которые, следовательно, принадлежали ему […]. Это было недостойно, но это была литература, и Айра дорого заплатил за право ею пользоваться»[640].
Генри Рот говорит, практически в прямом смысле о принципе «трансмутации» — и слово это, с литературной точки зрения, далеко не самое безобидное. Его экономический словарь (сокровище, состояние, золото, несметные богатства) без принятых в литературе эвфемизмов указывает на реальность механизма вхождения в литературу. Рот указывает также на практическую функцию того, что мы назвали здесь литературным «наследием» или «капиталом». Лишь заметив сходство своего положения с положением писателя — выходца из совсем другого мира (с другим языком, другой литературой, другой идеологией, другой историей) и пользуясь его образцом, Генри Рот осваивается в своем собственном мире. Только таким образом ему удается, по его собственному выражению, «пустить в дело» свою бедность, превратить ее в литературный материал и таким образом прикоснуться к самой злободневной проблематике литературного мира. О том, как он в первый раз в восторге читал Джойса, он пишет: «Дни шли, и, читая, он освобождался от тяжести […], он утверждался в странном убеждении, что в нем самом запечатлена огрубленная копия джойсовской модели, он как бы чувствовал некое невнятное сходство своего темперамента с джойсовским, не успевшую еще ясно обозначиться восприимчивость к джойсовской методике. В таких бесконечных мрачных пассажах Айра чувствовал себя
Бывают редкие моменты, когда в цивилизационном процессе наступает, как говорят немцы, Stunde Null, нулевой час – время, когда история может начаться заново. В XX веке такое время наступало не раз при крушении казавшихся незыблемыми диктатур. Так, возможность начать с чистого листа появилась у Германии в 1945‐м; у стран соцлагеря в 1989‐м и далее – у республик Советского Союза, в том числе у России, в 1990–1991 годах. Однако в разных странах падение репрессивных режимов привело к весьма различным результатам.
Сборник воспоминаний и других документальных материалов, посвященный двадцатипятилетию первого съезда РСДРП. Содержит разнообразную и малоизвестную современному читателю информацию о положении трудящихся и развитии социал-демократического движения в конце XIX века. Сохранена нумерация страниц печатного оригинала. Номер страницы в квадратных скобках ставится в конце страницы. Фотографии в порядок нумерации страниц не включаются, также как и в печатном оригинале. Расположение фотографий с портретами изменено.
«Кольцо Анаконды» — это не выдумка конспирологов, а стратегия наших заокеанских «партнеров» еще со времен «Холодной войны», которую разрабатывали лучшие на тот момент умы США.Стоит взглянуть на карту Евразии, и тогда даже школьнику становится понятно, что НАТО и их приспешники пытаются замкнуть вокруг России большое кольцо — от Финляндии и Норвегии через Прибалтику, Восточную Европу, Черноморский регион, Кавказ, Среднюю Азию и далее — до Японии, Южной Кореи и Чукотки. /РИА Катюша/.
Израиль и США активизируют «петлю Анаконды». Ирану уготована роль звена в этой цепи. Израильские бомбёжки иранских сил в Сирии, события в Армении и история с американскими базами в Казахстане — всё это на фоне начавшегося давления Вашингтона на Тегеран — звенья одной цепи: активизация той самой «петли Анаконды»… Вот теперь и примерьте все эти региональные «новеллы» на безопасность России.
Вместо Арктики, которая по планам США должна была быть частью кольца военных объектов вокруг России, звеном «кольца Анаконды», Америка получила Арктику, в которой единолично господствует Москва — зону безоговорочного контроля России, на суше, в воздухе и на море.
Успехи консервативного популизма принято связывать с торжеством аффектов над рациональным политическим поведением: ведь только непросвещённый, подверженный иррациональным страхам индивид может сомневаться в том, что современный мир развивается в правильном направлении. Неожиданно пассивный консерватизм умеренности и разумного компромисса отступил перед напором консерватизма протеста и неудовлетворённости существующим. Историк и публицист Илья Будрайтскис рассматривает этот непростой процесс в контексте истории самой консервативной интеллектуальной традиции, отношения консерватизма и революции, а также неолиберального поворота в экономике и переживания настоящего как «моральной катастрофы».