Весь извиваясь и отбивая частые и мелкие поклоны, Евстигней стоял в окне, умиленно глядя на офицера.
Там, по обрыву, он ясно разглядел с трудом карабкающиеся вверх фигуры.
— Ладно, — сказал офицер, — поможешь нам — награду получишь царскую. Веревки есть?
— Как не быть, подам сейчас.
— Нет, стой, одного никуда не пущу, еще обманешь!
— Как угодно, ваше сиятельство.
— Я совсем не сиятельство, а ты не лебези и, главное, помалкивай. Видно, насолил тебе ваш царь мужицкий.
— Уж как насолил, как насолил — и не чаяли освобождения. Все стоном стонем, а оно, глядь, как вышло, не ждано, не гадано.
К Долгушину подошел солдат.
— Прикажете связать, ваше благородие?
— Оставь. Смотри, он ошалел от радости. Пригодится нам; если таких, как он, обиженных Пугачевым, много здесь в крепости, то мы живо справимся.
— Обиженных-то? — подхватил Евстигней, который никак не мог подавить охватившей его дрожи, — да кого он здесь не обидел? Разве только воров да разбойников оживленных!
— Слышали? — сказал Долгушин торжествуя.
— В избу вошли бы, ваше благородие, — продолжал Евстигней.
— Не до того, хочешь помогать, так живо: по веревкам наших поднять надо. Вылезай сюда.
Евстигней перепрыгнул подоконник и босой и лохматый стал рядом с офицером. Ночь была еще темна, но мрак постепенно серел и медленно рассеивался. Напряженными, ужасно расширенными глазами Евстигней глядел вниз под обрыв, где творилось страшное дело. И он видел, как медленно, с усилием, бесшумно и упорно карабкались по склонам фигуры нападающих. Он видел и не мог крикнуть, не мог предупредить.
— Подъем больно крут, — проговорил солдат, почесывая затылок, — до утра не влезут.
Вдруг лицо Евстигнея озарилось довольной, почти счастливой улыбкой. Он хлопнул себя по лбу.
— Ваше превосходительство, — воскликнул он, как бы не зная от радости, как лучше величать офицера, — левей бы вам взять, подъем совсем легкий.
— Где еще? — нахмурился Долгушин. — Давно бы сказал.
— А я сейчас проведу вас, сей минуточкой. И не услышат окаянные, здесь место глухое, — соседний-то двор выморочный, пустой. Пугач перевешал всех.
Он говорил быстро-быстро, нанизывая слова, ловя разбегающиеся мысли. Долгушин подумал.
— Веди, что ли, да скорей. Светает.
Евстигней быстро бежал, шлепая по мокрой траве босыми ногами.
Долгушин и пять человек безмолвно поспешали за ним. Действительно, тропинка, довольно глухая, протоптанная позади изб, шла под гору. Видимо, лохматый мужичонка не обманывал офицеров. Долгушин повторял только одно, тревожно поглядывая на светлевшее небо:
— Скорей, скорей.
И Евстигней прибавлял шагу.
Дошли до такого места, где тропинка раздваивалась. Один путь лежал туда же, по направлению к незамеченной генералом ложбинке, другой вел к большой избе, от которой начиналась широкая улица, шедшая посреди села.
Евстигней опередил солдат шагов на пятнадцать, когда достигли поворота. Внезапно с ним произошло нечто неожиданное. Перед Долгушиным на один миг в бледном рассвете мелькнуло повернувшееся к нему лицо казака, необыкновенно бледное, страшное своей дикой решимостью. Затем Евстигней взмахнул руками, как птица перед полетом, и, издав какой-то нелепый крик, с необычайной быстротой кинулся вдоль улицы к крайней избе. Оторопевший офицер потерял несколько секунд.
— Братцы, — кричал Евстигней, — спасайся!
Загремели беспорядочные выстрелы ему вслед. Но было уже поздно. Он всем телом кинулся на дверь избы и, барабаня в нее кулаками, кричал:
— Вставай, Иван Лексеевич, енаралы пришли!
Долгушин со своими товарищами бросился было бежать, но появление разбуженных казаков в дверях изб произошло с быстротой вихря.
Началась дикая свалка. Кто-то зазвонил в колокол, кто-то бежал вдоль улицы, проскакали на неоседланных конях полураздетые люди, и в тот же миг со стороны крепостного вала раздались первые выстрелы и началась атака окружившего крепость правительственного отряда.
Но Евстигней сделал свое дело. Нападавший с тыла отряд, застигнутый врасплох отпором казаков, бросавших с обрыва камни, смутился и обратился в бегство.
Еще солнце не успело взойти из-за серых вод Яика, как атака была уже отбита.
* * *
Евстигней, раненый тремя пулями в спину, лежал у порога избы Ивана Алексеевича и медленно умирал. Он слышал выстрелы, крики, топот лошадиных копыт и вместе с тем, казалось, ничего не слышал. Он смотрел куда-то вверх и думал о чем-то своем. Его никто не беспокоил и никто не подходил к нему. Ему хотелось пить, но попросить воды было не у кого.
Когда атака затихла и солнце взошло и ласково засветило, ему стало совсем плохо.
«Так и умру один», — подумал он с покорным вздохом.
Но в это время чье-то лицо нагнулось над умирающим.
Черные глаза Ивана Алексеевича, полные еще недавно дикой отваги и ярости, смотрели на Евстигнея с непонятным ему выражением. Тут были и грусть, и ласка, и сострадание, и еще какое-то чувство, которого никто еще не выражал Евстигнею. Иван Алексеевич прошептал:
— Прощай, Евстигнеюшка, спасибо тебе, братишка.
Такие слова Евстигнею говорили первый раз в жизни, но это были и последние слова, которые он слышал.