Идеи о справедливости: шариат и культурные изменения в русском Туркестане - [123]
Возможно ли, что все эти исторические акторы попросту подстроились под новую ситуацию? Или же новые юридические практики действительно изменили их представления о справедливости, о добре и зле? Опыт, подобный опыту Назиры-Биби и Хамиды-Биби, по всей видимости, сыграл важную роль в изменении правосознания мусульман. Иными словами, я склонен верить, что эти две истицы, как и множество других женщин, теперь начали думать, что требовать права опеки над своими несовершеннолетними детьми – правильно, а когда имущество их детей находится под контролем казия – это неправильно. Важно учесть данный момент, чтобы понять, каким образом культура меняется со временем. Если Назира-Биби и Хамида-Биби адаптировали для своих внутренних потребностей русскую концепцию опекунства, можем ли мы по-прежнему расценивать их правовые действия и высказывания как характерные для «мусульманской культуры», или «ислама»? Или же, как я утверждал во вступительной части, их действия попросту отражают обыденный опыт культурных изменений?
Несколько лет назад я уделил некоторое внимание понятию «мусульманскости» во вступительном эссе для тематического выпуска журнала исламских исследований, посвященного исламу в СССР в межвоенный период[948]. В данной статье я призывал к применению восходящей (bottom-up) стратегии исследования истории мусульманских сообществ Советского Союза. Ключевое место в предлагаемом мною подходе занимает концепция «мусульманскости» – категория, которую, по моему мнению, лучше всего отражает следующее утверждение: «Будучи частью религиозно-этического сообщества, советские мусульмане были объединены особым общим культурным опытом». Во время написания указанной статьи я читал прекрасную этнографическую работу Брюса Привратски о мусульманских сообществах на юге Казахстана. В ходе полевой работы в городе Туркестан, куда к мавзолею суфия Ахмада Яссави приезжает на поклонение множество мусульман, Привратски заметил, что многие его информаторы используют особый термин «мусульманшылык». Значение данного термина таково: «идеология предпочтения мусульманской жизни как опыт сообщества <…> религиозная жизнь людей, в том числе старейшин, за исключением лишь тех, кто „переметнулся к русским“»[949].
В том эссе я кратко описал свой подход к исследованию мусульманскости и перечислил несколько способов вычленения «особого культурного опыта» мусульман из исторической канвы и эпистемически интегрированных источников. Я привел несколько феноменов проявления мусульманскости. К примеру, это передача традиционных схем исламского обучения, переживших сталинский период; формы религиозного поведения в траурных ритуалах и практиках исцеления; культивирование исламской этики посредством проведения литературных собраний. Выступая за данный подход, я опирался на более ранние исследования, демонстрирующие «рефлексивное отношение советских мусульман к своей религии и к исламу как культуре»[950]. В те годы я активно читал этнографические работы группы антропологов из г. Галле (Германия), которые изучали проявления религиозности в постсоветской Средней Азии.
Недавно я осознал, что мое использование концепции «мусульманскости» не настолько оригинально, как мне казалось. На данную тему писало несколько других исследователей Средней Азии, и многие из них также пользовались тем, что я в начале книги назвал «эмической перспективой». Я решил, что данный подход позволит мне ввести дополнительный уровень сложности в существующие нарративы об исламе в советской Средней Азии и увидеть аспекты субъективного опыта советских мусульман, которые, как правило, остаются за кадром. Моя решимость возросла, когда я заметил, что антропологи Джохан Расанаягам и Сергей Абашин занимаются тем же самым, фокусируясь на различных периодах и придерживаясь собственного подхода и стиля. Расанаягам писал об узбеках-мусульманах в постсоветский период[951], а исследования Абашина были основаны на этнографических заметках, сделанных им в ходе ранней полевой работы в Таджикистане горбачевской эры[952].
Если Расанаягам концептуализирует эмическую перспективу в терминах морали, то Абашин развивает мысль о том, что значит быть мусульманином или мусульманкой в Советском Союзе, анализируя советское публичное пространство. Абашин проводит подробный анализ речей, произносимых на ритуалах дарвешона и худой, где членам деревенских сообществ предлагается угощение, и поясняет смысл обмена между участниками в ходе ритуалов. Исследователь высказывает соображения о риторических стратегиях («речевых актах») высокопоставленных лиц (колхозного бригадира и религиозного лидера) при обращении к народу. Абашин приходит к следующему выводу:
Мусульманскость <…> осталась <…> отправной точкой их идентичности и основой признания за ними авторитета и исключительности. Такая ситуация породила разнообразные практики двойной игры, которая должна была удержать вместе советскость и мусульманскость, а не противопоставлять их[953].
Подходя к завершению книги и размышляя о собранных в ней историях, я осознаю, что концепция мусульманскости и вытекающие из нее следствия также порождают определенные проблемы. Что произойдет, если применить абашинский синтез к материалам царских архивов, которые легли в основу данной книги? Следует ли мне прийти к выводу, что, согласно изложенным мною здесь историям, жители Средней Азии, будучи потребителями колониальных механизмов правосудия, все же сохранили своего рода мусульманскую сущность, «мусульманскость»? Означает ли это, что среднеазиатские мусульмане, подавая прошение русским властям, маскировали свою мусульманскость и лишь имитировали повиновение эпистемическим законам империи? Нет, это не так: изученный мною материал приводит к совершенно противоположному заключению. Само мышление в категориях «мусульманскости», «царскости» и «советскости» отсылает к государственной категоризации, применявшейся в Российской империи и позже в СССР для концептуализации культурных различий и легитимации сосуществования множественных юрисдикций. Жители Средней Азии сами не пользовались такими категориями, когда обращались в суды, чтобы отстоять свои права и выразить собственное понимание морали. Им не требовалось обращаться к своей «мусульманскости», чтобы противопоставить ее «царскости» российской бюрократии. Зачем разбирать на части то, что существовало в неделимом виде, неотъемлемо от опыта каждого отдельного правового актора? Задача, поставленная перед этой книгой, – отобразить тотальный характер опыта жителей Средней Азии, оказавшихся в колониальном юридическом поле. При этом система значений, отраженная в их опыте, не представляет собой монолит с единой логикой, но является фрагментарной, противоречивой и неоднозначной. Несмотря на то что в основу такой системы легла идея культурных различий, среднеазиатские мусульмане не воспринимали свое поведение, законы и окружающий нравственный мир сквозь призму подобных эпистемологических противопоставлений.
В 60–70-е годы XIX века Российская империя завершила долгий и сложный процесс присоединения Казахской степи. Чтобы наладить управление этими территориями, Петербургу требовалось провести кодификацию местного права — изучить его, очистить от того, что считалось «дикими обычаями», а также от влияния ислама — и привести в общую систему. В данной книге рассмотрена специфика этого проекта и многочисленные трудности, встретившие его организаторов. Участниками кодификации и — шире — конструирования знаний о правовой культуре Казахской степи были не только имперские чиновники и ученые-востоковеды, но и местные жители.
В монографии показана эволюция политики Византии на Ближнем Востоке в изучаемый период. Рассмотрены отношения Византии с сельджукскими эмиратами Малой Азии, с государствами крестоносцев и арабскими эмиратами Сирии, Месопотамии и Палестины. Использован большой фактический материал, извлеченный из источников как документального, так и нарративного характера.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
На основе многочисленных первоисточников исследованы общественно-политические, социально-экономические и культурные отношения горного края Армении — Сюника в эпоху развитого феодализма. Показана освободительная борьба закавказских народов в период нашествий турок-сельджуков, монголов и других восточных завоевателей. Введены в научный оборот новые письменные источники, в частности, лапидарные надписи, обнаруженные автором при раскопках усыпальницы сюникских правителей — монастыря Ваанаванк. Предназначена для историков-медиевистов, а также для широкого круга читателей.
В книге рассказывается об истории открытия и исследованиях одной из самых древних и загадочных культур доколумбовой Мезоамерики — ольмекской культуры. Дается характеристика наиболее крупных ольмекских центров (Сан-Лоренсо, Ла-Венты, Трес-Сапотес), рассматриваются проблемы интерпретации ольмекского искусства и религиозной системы. Автор — Табарев Андрей Владимирович — доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института археологии и этнографии Сибирского отделения РАН. Основная сфера интересов — культуры каменного века тихоокеанского бассейна и доколумбовой Америки;.
Грацианский Николай Павлович. О разделах земель у бургундов и у вестготов // Средние века. Выпуск 1. М.; Л., 1942. стр. 7—19.
Книга для чтения стройно, в меру детально, увлекательно освещает историю возникновения, развития, расцвета и падения Ромейского царства — Византийской империи, историю византийской Церкви, культуры и искусства, экономику, повседневную жизнь и менталитет византийцев. Разделы первых двух частей книги сопровождаются заданиями для самостоятельной работы, самообучения и подборкой письменных источников, позволяющих читателям изучать факты и развивать навыки самостоятельного критического осмысления прочитанного.
В апреле 1920 года на территории российского Дальнего Востока возникло новое государство, известное как Дальневосточная республика (ДВР). Формально независимая и будто бы воплотившая идеи сибирского областничества, она находилась под контролем большевиков. Но была ли ДВР лишь проводником их политики? Исследование Ивана Саблина охватывает историю Дальнего Востока 1900–1920-х годов и посвящено сосуществованию и конкуренции различных взглядов на будущее региона в данный период. Националистические сценарии связывали это будущее с интересами одной из групп местного населения: русских, бурят-монголов, корейцев, украинцев и других.
Коллективизация и голод начала 1930-х годов – один из самых болезненных сюжетов в национальных нарративах постсоветских республик. В Казахстане ценой эксперимента по превращению степных кочевников в промышленную и оседло-сельскохозяйственную нацию стала гибель четверти населения страны (1,5 млн человек), более миллиона беженцев и полностью разрушенная экономика. Почему количество жертв голода оказалось столь чудовищным? Как эта трагедия повлияла на строительство нового, советского Казахстана и удалось ли Советской власти интегрировать казахов в СССР по задуманному сценарию? Как тема казахского голода сказывается на современных политических отношениях Казахстана с Россией и на сложной дискуссии о признании геноцидом голода, вызванного коллективизацией? Опираясь на широкий круг архивных и мемуарных источников на русском и казахском языках, С.
Что происходит со страной, когда во главе государства оказывается трехлетний ребенок? Таков исходный вопрос, с которого начинается данное исследование. Книга задумана как своего рода эксперимент: изучая перипетии политического кризиса, который пережила Россия в годы малолетства Ивана Грозного, автор стремился понять, как была устроена русская монархия XVI в., какая роль была отведена в ней самому государю, а какая — его советникам: боярам, дворецким, казначеям, дьякам. На переднем плане повествования — вспышки придворной борьбы, столкновения честолюбивых аристократов, дворцовые перевороты, опалы, казни и мятежи; но за этим событийным рядом проступают контуры долговременных структур, вырисовывается архаичная природа российской верховной власти (особенно в сравнении с европейскими королевствами начала Нового времени) и вместе с тем — растущая роль нарождающейся бюрократии в делах повседневного управления.
В начале 1948 года Николай Павленко, бывший председатель кооперативной строительной артели, присвоив себе звание полковника инженерных войск, а своим подчиненным другие воинские звания, с помощью подложных документов создал теневую организацию. Эта фиктивная корпорация, которая в разное время называлась Управлением военного строительства № 1 и № 10, заключила с государственными структурами многочисленные договоры и за несколько лет построила десятки участков шоссейных и железных дорог в СССР. Как была устроена организация Павленко? Как ей удалось просуществовать столь долгий срок — с 1948 по 1952 год? В своей книге Олег Хлевнюк на основании новых архивных материалов исследует историю Павленко как пример социальной мимикрии, приспособления к жизни в условиях тоталитаризма, и одновременно как часть советской теневой экономики, демонстрирующую скрытые реалии социального развития страны в позднесталинское время. Олег Хлевнюк — доктор исторических наук, профессор, главный научный сотрудник Института советской и постсоветской истории НИУ ВШЭ.