Фотографическое: опыт теории расхождений - [74]

Шрифт
Интервал


57. Эдуар Буба. Посвящение Таможеннику Руссо. Париж. 1980. Желатинно-серебряная печать. 30,3 × 40,5 см. Художественный институт, Чикаго


Именно такой подход к фотографии в терминах стереотипов предполагается суждением «это – …», встречаемым нами у всех комментаторов, почти без исключения, какую бы группу они ни представляли – мало– или высокообразованную, город или деревню. Анализ Бурдьё, начинаясь с вопроса «Почему фотография так широко распространилась в нашей культуре?», приходит далее к необходимости рассматривать фотографию – среднее искусство, практику среднего человека – с точки зрения социальных функций. По Бурдьё, эти функции целиком и полностью связаны с современной структурой семьи, с семейной фотографией, выполняющей функцию индекса или доказательства семейного единства и в то же время инструмента или орудия его реализации. Короче говоря, в семьях с детьми обычно есть фотоаппарат, а у неженатых и незамужних его обычно нет. Фотоаппарат используют, чтобы «увековечить» семейные встречи, каникулы, путешествия. Он занимает свое место в обрядах домашнего культа, священные моменты которого – свадьбы, юбилеи, крестины и т. п. – и попадают в объектив. К фотоаппарату относятся как к орудию иллюстрации, пассивного запечатления объективного факта целостности семейного сообщества. Однако его действие, разумеется, этим не ограничивается. Фотография сама отчасти мотивирует семейные собрания. Они входят в коллективный фантазм семейной сплоченности, и в этом смысле фотоаппарат оказывается орудием проекции, частью театральной механики, которую семья создает, чтобы убедить себя в собственном единстве и нераздельности. По словам Бурдьё, «чаще всего фотография есть не что иное, как репродукция образа целостности, который создает для себя группа»[237].

С учетом этого вывода всякая идея объективности фотографии, естественно, подвергается сомнению. Фотоизображение можно считать объективным только в рамках тавтологии: потребность общества в признании реальности чего-либо ведет к утверждению реализма и совершенной объективности получаемого об этом чем-то свидетельства. Однако, как замечает Бурдьё, «наделяя фотографию достоинством реализма, общество всего лишь поддерживает само себя в тавтологической уверенности, будто образ реальности, отвечающий его представлению об объективности, действительно объективен»[238].

Узость социальных функций, которая одновременно подстегивает и радикально ограничивает фотографическую практику обычного населения, способствует превращению сюжетов и характера их подачи в стереотипы. Тематика фотографий, то есть то, что считается достойным запечатления, оказывается в данном случае крайне бедной и однообразной, равно как и композиционные решения. Формальной нормой является фронтальный и жестко центрированный вид, избегающий всяких признаков временности и случайности. Бурдьё продолжает:

Повод для путешествия (медовый месяц) освящает посещаемые места, а самые священные из них освящают повод для путешествия. Cвадебное путешествие состоялось, если молодожены сфотографировались у Эйфелевой башни, потому что Эйфелева башня – это Париж, а какое же свадебное путешествие без Парижа? Ровно по центру одного из снимков, принадлежащих Ж. Б., проходит Эйфелева башня. У ее подножия – муж Ж. Б. То, что нам кажется варварством или безвкусицей, на самом деле является идеальным осуществлением замысла[239].

В примечании социолог комментирует: «Сознательный этот замысел или неосознанный? Во всяком случае, эта фотография и еще одна, где пара стоит у Триумфальной арки, для авторов самые любимые»[240].

Стереотипность придает этой практике черты аллегории или идеограммы. Окружение сугубо символично, все детали, связанные с обстоятельствами и конкретным временем, убраны на второй план. От Парижа «в коллекции Ж. Б. остались лишь вневременные знаки: это Париж без истории, без парижан – исключая тех, кто случайно попал в кадр, – короче говоря, без событий»[241].

Любой интересующийся профессиональной фотографией, художественной фотографией или даже историей фотографии с ее сонмом «великих фотографов» наверняка сочтет далеким от всего этого предпринятый Бурдьё анализ фотографической активности обычного населения. При всей комичности неосознанного сексуального символизма плохоньких моментальных снимков Ж. Б., сделанных во время медового месяца, что общего между ними и авторской фотографией? Однако именно здесь социологический подход Бурдьё становится не столь уверенным, ибо дело касается сути вопроса. С социологической точки зрения, пишет он, фотография выполняет иную функцию, функцию социального индекса. Повсеместное щелканье этих темных провинциалов своими «Инстаматиками»[242] служит классовым или сословным индикатором, на который представители других классов реагируют, стараясь обозначить свое отличие. Это можно сделать, просто не фотографируя или же обратившись к какой-то особой фотографической практике, кажущейся принципиально иной. Но Бурдьё идея существования художественной фотографии, отдельной от ее примитивной общераспространенной тезки, представляется выражением все тех же социальных различий. Он убежден в том, что фотография не обладает собственными эстетическими законами, что она заимствует свои особенности у художественных направлений, на которые опираются различные фотографы-профессионалы, что она заимствует у других искусств эстетические понятия (выразительность, оригинальность, специфичность и т. д.) и что все эти заимствованные атрибуты не имеют ничего общего с домыслами так называемой фотографической критики. Таким образом, специфика художественной фотографии является, по Бурдьё, не эстетической реальностью, а всего лишь социологическим


Рекомендуем почитать
Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Достоевский и евреи

Настоящая книга, написанная писателем-документалистом Марком Уральским (Глава I–VIII) в соавторстве с ученым-филологом, профессором новозеландского университета Кентербери Генриеттой Мондри (Глава IX–XI), посвящена одной из самых сложных в силу своей тенденциозности тем научного достоевсковедения — отношению Федора Достоевского к «еврейскому вопросу» в России и еврейскому народу в целом. В ней на основе большого корпуса документальных материалов исследованы исторические предпосылки возникновения темы «Достоевский и евреи» и дан всесторонний анализ многолетней научно-публицистической дискуссии по этому вопросу. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.


Санкт-Петербург и русский двор, 1703–1761

Основание и социокультурное развитие Санкт-Петербурга отразило кардинальные черты истории России XVIII века. Петербург рассматривается автором как сознательная попытка создать полигон для социальных и культурных преобразований России. Новая резиденция двора функционировала как сцена, на которой нововведения опробовались на практике и демонстрировались. Книга представляет собой описание разных сторон имперской придворной культуры и ежедневной жизни в городе, который был призван стать не только столицей империи, но и «окном в Европу».


Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература

Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».


Феномен тахарруш как коллективное сексуальное насилие

В статье анализируется феномен коллективного сексуального насилия, ярко проявившийся за последние несколько лет в Германии в связи наплывом беженцев и мигрантов. В поисках объяснения этого феномена как экспорта гендеризованных форм насилия автор исследует его истоки в форме вторичного анализа данных мониторинга, отслеживая эскалацию и разрывы в практике применения сексуализированного насилия, сопряженного с политической борьбой во время двух египетских революций. Интерсекциональность гендера, этничности, социальных проблем и кризиса власти, рассмотренные в ряде исследований в режиме мониторинга, свидетельствуют о привнесении политических значений в сексуализированное насилие или об инструментализации сексуального насилия политическими силами в борьбе за власть.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.