Снова пригрело, да как! Который уж день подряд солнце буйно лупило с синей высоты во все концы неба и земли, доставая до самых темных углов и изгоняя оттуда тени. И едва сползала тень, тут же выглядывала острая трава, готовая хлынуть зеленой свежестью отовсюду — из-под каменных городских заборов, из разрывов асфальта, из серых щелей среди старого булыжника, которым были замощены окраинные улицы.
Здесь, на окраине, травой занимались дворы с еще неубранным от новостроек битым кирпичом и мусором. Занимались быстро, как вольным пламенем. Начинали зеленеть обочины нового шоссе, лентой раскатившегося до самой реки через пустые площади, покуда не заставленные домами и поэтому похожие на поля.
Да, снова пригрело… Значит, год прошел, как уехала Анка. Тогда вот так же скатились снега, так же, словно наперегонки, боясь опоздать к назначенному сроку, зазеленели все свободные от камня клочки земли. Он это хорошо помнит, потому что тогда впервые начал замечать время. Ему и раньше приходилось поглядывать на часы, чтобы не опоздать в кино, например, спрашивать у прохожих, сколько показывают неугомонные стрелки на циферблате (другими словами, конечно), но это были короткие заботы, а той весной вдруг кончились порывы мальчишеской поспешности, казавшиеся самыми серьезными, а оказавшиеся-смешными.
Той весной ток времени неожиданно открыл свое постоянство, как ток крови. Но ведь и его тоже не замечаешь в себе, пока однажды не случится что-то необычное и не заставит услышать, как колотится под твоими ребрами сердце и кровь гудит в висках.
Мальчишество улетучилось не тогда, когда он купил себе часы, стал готовиться в институт, а когда тетя Варя неожиданно и как-то виновато сказала ему:
— Алеша, знаешь… Анка уехала!
Он ждал от Анки чего угодно, только не этого. Как она могла уехать, не сказав ни слова ему? Но все было правдой. И не надо думать об этом, потому что сколько ни думай — не поправишь!
Алеша кинул взгляд на шеренгу новых корпусов в некотором отдалении от шоссе, по которому шагал. Еще не застекленные коробки мерцали сумраком в прямоугольных вырезах будущих окон. Там скоро вспыхнет свет, залучатся в комнатах разноцветные рожки и тарелки…
Сам строитель, он все равно дивился тому, как быстро росли они, эти гладкие блочные коробки. Как грибы после дождя… И в летнюю синь неба и навстречу осенним облакам — ведь дома строили круглый год…
Вот этой самой шеренги пятиэтажек не было и в помине, когда Анка еще жила в слободке и они встречались каждый день. А скоро подвезут к подъездам мебель, и в окнах повесят шторы — с подсолнухами, похожими на маленькие солнца, или с такими яркими пятнами, будто клочки цветной бумаги разбросали по оконным стеклам.
Анка увидит — ахнет. При ней, хоть и сокращаясь на глазах, между городом и слободкой еще сохранялось какое-то расстояние, а сейчас уже не осталось нейтральной полосы… Вон мужики — наверняка отцы из будущих жильцов — ставят качели на железных треугольниках, и не успеешь опомниться, как чистая, усыпанная желтым песком детская площадка разразится веселыми голосами и плачем малышей, пойдет повизгивать этими самыми качелями под шипенье асфальта, по которому безостановочно потекут машины, а на турнике — его уже вкапывают трое предусмотрительных молодцов-культуристов — хозяйки из пятиэтажек, свободные от спортивного азарта, станут палками выбивать пестрые ковры.
Но увидит ли все это Анка? Вернется ли?
Лучше думать о другом. О ком-нибудь другом. Ну, о тете Варе хотя бы. А что о ней? В самом деле, сколько лет прожито под одним небом, на одной улочке, а что он знает о тете Варе? Считают ее маленько чокнутой, вроде бы у нее не все дома. И он так считал. Легко и бездумно, потому что нет ничего легче, чем думать, как все.
Впрочем, было отчего соглашаться с представлением слободки о тете Варе, с общим, так сказать, мнением…
Тетя Варя… Тетя Варя со своим баяном…
Вечерами, часам к шести, когда затемно вытягивались тени, тетя Варя со своим баяном усаживалась на скамеечке — там, где дорога из города ныряла в колдобину и становилась слободской улицей. С тети Вари начиналась Нижняя слободка…
За тетей Варей по всей улице вился хмель, смыкались тесные створки ворот с жестянками «Остерегайтесь собаки!», и хотя на них была художественно выбита острая морда овчарки, здесь не гнались за породой и предпочитали обыкновенных цепных дворняг. За тетей Варей темнели заборы с лишаями старой краски, глухие и слепые, досочка к досочке, выше любого человека, иногда с колючей проволокой поверху, будто во дворе берегли кащеевы сокровища, а всего-то пряталось там несколько помидорных грядок да две-три яблони, макушки которых еще недавно зеленели в небе. В последние два года небо над заборами опустело — старые яблони выкорчевали, а молодых не подсаживали, потому что от яблонь — тень, а в тени плохо зреют помидоры…
Алеша оглянулся…
Да, верно, город надвигался на слободку, еще какой-нибудь год, ну, может, два, и все, исчезнут из-под городской руки эти огороды, пасеки и голубятни. И исчезнет улица, где нет асфальта, а есть мокрые колеи с травой вокруг электрических столбов, будто они стоят на зеленых островках. И калитки, у которых топчутся куры и гуси, как в деревне. И крылечки под вьюнками с розовыми и голубыми граммофончиками, и скамейки, под которыми при раскопках будут находить и находить подсолнечную шелуху… Конец всему этому!