Жизнеописание Льва - [22]

Шрифт
Интервал

Далее. Девушка. Коса, длинная юбка, блузка застегнута даже на верхнюю пуговицу. Безрукавка. Таких было много в начале девяностых. Они толпами посещали отца Артемия, который приходил к нам на факультет просвещать. Отец Артемий звал их «филологические барышни». Лиза ходила к нему не только на лекции, но и в храм на улице Неждановой. Ныне Брюсов переулок, опять. По-моему, она была в него влюблена. Это уже после истории с преподавателем. Потом эти девушки куда-то подевались. Прежние вышли замуж, а новые не образовались на их месте.

Медноволосый говорил, немного подгнусавливая и растягивая слова. Девушка кивала и смотрела на него, когда он на нее не смотрел.

Сначала он просто рассуждал. Любопытные, кстати, вещи. Девушка в августе была в Пушкинских горах, и ее раздражали посетители, снимающиеся на фоне Пушкина (и птичка вылетает).

— Не понимаю! — эмоционально (немного слишком) говорила она. — Снять памятник — понимаю. Сняться самому — понимаю. А вместе — не понимаю.

— Ну как же, — отвечал медный. — Одна из ключевых потребностей человеческой особи, отражающая ее, особи, подсознательную экзистенциальную неуверенность в собственном существовании. А также понимание мимолетности своего эфемерного бытия. В итоге получаем страсть запечатлеваться на фоне вечного, сомнения в своем бытии не вызывающего. Этакое «Здесь был Вася». При том что оное вечное, все эти Колизеи и Царь-пушки и есть самая большая…

Тут мимо прошли два шумных студента, и завершения фразы я не услышал. А когда опять стало тихо, я услышал, как медный человек сказал: «Сызранцев».


Мне пришлось очень долго ждать, когда они с девушкой наконец расстанутся. Они сели рядом в Третьем зале. Он взял много довоенных книг маленьких провинциальных издательств. Некоторые из них я хорошо знал, потому что хотел найти в них след Сызранцева. Она читала что-то более историческое. Я разглядел Шенрока, гоголевские материалы. Создалось впечатление, что в конце совместное пребывание в библиотеке стало его тяготить. По-видимому, они были плохо знакомы. Вероятно, познакомились здесь. Может быть, даже сегодня. И скорее всего (четыре конструкции подряд с вводными словами), одушевление, вызванное возможностью блеснуть перед умной девушкой неким редким знанием, уступило страху ненужного знакомства. Ненужного. Почему ненужного? Ну, я не настолько хорошо разобрался в этом человеке. Кстати, его имя было Евгений. А ее Алевтина.

Они расстались, когда библиотека уже закрывалась. Я встал за ними в очередь сдавать книги. Свои они отложили. Потом пошли вниз по лестнице, он с ней почти одного роста, она слегка касалась его рукавом, он говорил о Сызранцеве, я подойти ближе не дерзнул. Нет ничего предосудительного в моем интересе к Сызранцеву, и я преспокойно мог его обнаружить. Но мне хотелось дать девушке шанс завоевать этого медноволосого Евгения. Правда, она демонстрировала большую, чем следует, вовлеченность, что сводило ее усилия на нет.

В результате получилось крайне нелепо: я его проворонил. Они спустились (мы спустились) в метро, попрощались, и Евгений неожиданно вскочил в закрывающиеся двери вагона — как раз в тот момент, когда я был уверен, что он подождет следующего поезда.

В отчаянии я хотел обратиться к девушке и выспросить ее подробно о том, что ей рассказал Евгений. Но побоялся показаться странным. Точнее, еще более странным.

Признаться, я лукавлю: кое-что важное я услышал. У алжирского дея под самым носом шишка. У царя Мидаса ослиные уши. Шучу.

В Москве, на улице Бакунинская, в доме номер тридцать… (дальше не услышал) есть музей-квартира Сызранцева. Климента Алексеевича Сызранцева.


И вот гражданин Неверовский (я) спешит домой. Он с трудом удержался от немедленной поездки на «Бауманскую». Все же обязательства перед бабой Клавой, ждущей к ужину. Баба Клава стара стала. Плохо слышит, ей скоро девяносто. Она согнута и шаркает тапочками, как конькобежец на треке, надо только заложить одну руку за спину. «А? — говорит она. — А?!»

Мама весит много, ее живот колышется под кофтой, она одышлива, и на верхней ее губе часты мелкие прозрачные капли. Пока мама с остальными кошками на даче, я наношу им визиты. На выходных. Ближайшие выходные, движимый иррациональным интересом к неизвестному человеку, я пропущу.

Климент Сызранцев меж тем нужен мне не только потому, что я уже «втянулся и завелся». Я чувствую перед ним ответственность. Ответственность?

Тут вот что. Всё, чего касается моя жизнь, недопроявленное или забытое, вопиет ко мне. Я крестился в девятнадцать лет, потому что тосковал по бесконечности и Божьему окормлению. До этого я был невероятно одинок, несмотря на маму и бабу Клаву. Поэтому я прекрасно понимаю одиночество тех, кто не только не имеет жизни бесконечной, но и вовсе отвержен и забыт. Сорванный и брошенный одуванчик, выкинутый продавленный стул без ножки, висящая на ветке варежка. Если бы я мог, я бы, как Вощев, собирал их в тайное отделение дорожного мешка, чтобы их тоска и бесприютность хотя бы ре-ду-ци-ро-ва-ли-сь.

Людей мне жаль меньше — лишь тех, память о ком постепенно растворяется в небытии. У нас на Немецком кладбище много могил, холмики которых почти сровнялись с землей, а на стертых табличках едва можно прочесть имена. «Эх, горемыка! — говорю я им мысленно. — Каким ты был или была, как жил(а), какими надеждами билось твое сердце, в чем ты был уязвим, беспомощен и смешон? Что в тебе пожалеть, о чем восплакать?»


Рекомендуем почитать
Голубой лёд Хальмер-То, или Рыжий волк

К Пашке Стрельнову повадился за добычей волк, по всему видать — щенок его дворовой собаки-полуволчицы. Пришлось выходить на охоту за ним…


Четвертое сокровище

Великий мастер японской каллиграфии переживает инсульт, после которого лишается не только речи, но и волшебной силы своего искусства. Его ученик, разбирая личные вещи сэнсэя, находит спрятанное сокровище — древнюю Тушечницу Дайдзэн, давным-давно исчезнувшую из Японии, однако наделяющую своих хозяев великой силой. Силой слова. Эти события открывают дверь в тайны, которые лучше оберегать вечно. Роман современного американо-японского писателя Тодда Симоды и художника Линды Симода «Четвертое сокровище» — впервые на русском языке.


Боги и лишние. неГероический эпос

Можно ли стать богом? Алан – успешный сценарист популярных реалити-шоу. С просьбой написать шоу с их участием к нему обращаются неожиданные заказчики – российские олигархи. Зачем им это? И что за таинственный, волшебный город, известный только спецслужбам, ищут в Поволжье войска Новороссии, объявившей войну России? Действительно ли в этом месте уже много десятилетий ведутся секретные эксперименты, обещающие бессмертие? И почему все, что пишет Алан, сбывается? Пласты масштабной картины недалекого будущего связывает судьба одной женщины, решившей, что у нее нет судьбы и что она – хозяйка своего мира.


Княгиня Гришка. Особенности национального застолья

Автобиографическую эпопею мастера нон-фикшн Александра Гениса (“Обратный адрес”, “Камасутра книжника”, “Картинки с выставки”, “Гость”) продолжает том кулинарной прозы. Один из основателей этого жанра пишет о еде с той же страстью, юмором и любовью, что о странах, книгах и людях. “Конечно, русское застолье предпочитает то, что льется, но не ограничивается им. Невиданный репертуар закусок и неслыханный запас супов делает кухню России не беднее ее словесности. Беда в том, что обе плохо переводятся. Чаще всего у иностранцев получается «Княгиня Гришка» – так Ильф и Петров прозвали голливудские фильмы из русской истории” (Александр Генис).


Блаженны нищие духом

Судьба иногда готовит человеку странные испытания: ребенок, чей отец отбывает срок на зоне, носит фамилию Блаженный. 1986 год — после Средней Азии его отправляют в Афганистан. И судьба святого приобретает новые прочтения в жизни обыкновенного русского паренька. Дар прозрения дается только взамен грядущих больших потерь. Угадаешь ли ты в сослуживце заклятого врага, пока вы оба боретесь за жизнь и стоите по одну сторону фронта? Способна ли любовь женщины вылечить раны, нанесенные войной? Счастливые финалы возможны и в наше время. Такой пронзительной истории о любви и смерти еще не знала русская проза!


Крепость

В романе «Крепость» известного отечественного писателя и философа, Владимира Кантора жизнь изображается в ее трагедийной реальности. Поэтому любой поступок человека здесь поверяется высшей ответственностью — ответственностью судьбы. «Коротенький обрывок рода - два-три звена», как писал Блок, позволяет понять движение времени. «Если бы в нашей стране существовала живая литературная критика и естественно и свободно выражалось общественное мнение, этот роман вызвал бы бурю: и хулы, и хвалы. ... С жестокой беспощадностью, позволительной только искусству, автор романа всматривается в человека - в его интимных, низменных и высоких поступках и переживаниях.