Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [96]
Объектом похожей перформативной иронии и дискредитации судебная психиатрия становится в романе Толстого «Воскресение», в котором можно, помимо прочего, усмотреть попытку развенчания всех распространенных тогда научных теорий преступления ввиду их причастности к системе яростно отвергаемых Толстым общественных институтов. Пространная театрализованная сцена судебных слушаний, в ходе которых главный герой, присяжный заседатель князь Нехлюдов, узнает в одной из обвиняемых, Катюше Масловой, свою юношескую любовь, некогда им соблазненную и брошенную, содержит заключительную речь самодовольного товарища прокурора, который, желая доказать вину подсудимых, прибегает для их характеристики к терминам криминальной антропологии. «Тут была и наследственность, и прирожденная преступность, и Ломброзо, и Тард, и эволюция, и борьба за существование, и гипнотизм, и внушение, и Шарко, и декадентство»[1019], – резюмирует рассказчик составленное обвинителем научное «попурри». Товарищ прокурора приходит к выводу о необходимости вынести подсудимым обвинительный приговор, чтобы оградить общество от опасности заражения, исходящей от преступника как элемента патологического:
«Господа присяжные заседатели, – продолжал между тем, грациозно извиваясь тонкой талией, товарищ прокурора, – в вашей власти судьба этих лиц, но в вашей же власти отчасти и судьба общества, на которое вы влияете своим приговором. Вы вникните в значение этого преступления, в опасность, представляемую обществу от таких патологических, так сказать, индивидуумов, какова Маслова, и оградите его от заражения, оградите невинные, крепкие элементы этого общества от заражения и часто погибели». И как бы сам подавленный важностью предстоящего решения, товарищ прокурора, очевидно до последней степени восхищенный своею речью, опустился на свой стул[1020].
Однако цели представить криминальную антропологию явлением пошлым служит не только иронический портрет товарища прокурора с его модной псевдонаучной риторикой. Прикрываемая ею аргументация тоже разоблачается как основанная на ложных выводах: утверждение обвинителя, назвавшего одну из подсудимых «жертвой наследственности», опровергает адвокат, подчеркивая, что родители его подзащитной неизвестны[1021]. На это товарищ прокурора отвечает, что теория наследственности позволяет не только объяснить преступление наследственностью, но и наоборот:
После этого защитника опять встал товарищ прокурора и, защитив свое положение о наследственности против первого защитника тем, что если Бочкова и дочь неизвестных родителей, то истинность учения наследственности этим нисколько не инвалидируется, так как закон наследственности настолько установлен наукой, что мы не только можем выводить преступление из наследственности, но и наследственность из преступления[1022].
Ироническое изобличение Толстым биомедицинских теорий преступности, допускающих произвольную интерпретацию, напоминает об их карнавализованном изображении в «Братьях Карамазовых». Толстовская сатира наносит еще более мощный, нежели «гоголевская» сцена Достоевского, удар по самой сути сомнительного научного статуса этих концепций – их принципиальной нефальсифицируемости.
По сравнению с судебными сценами Толстого и Достоевского изображение научной несостоятельности криминальной антропологии в произведениях других русских писателей 1880–1890‐х годов, например в мелодраматических уголовных историях А. И. Свирского[1023], отличается гораздо большей простотой. Так, в коротком «Рассказе ночного вора» (1900) об уголовном процессе по делу о воровстве сообщается от первого лица. Вот как рассказчик-вор обобщает характеристики, данные ему в речах прокурора и адвоката:
Прокурор вылепил из меня классический тип мрачного злодея, жестокого, бездушного и весьма опасного для общества. ‹…› Мой защитник говорил пышно и речь свою пересыпал календарными афоризмами, стихами Надсона и без конца цитировал Достоевского. Он старался доказать, что я дегенерат, полуидиот и что мне нужна не тюрьма, а лечебница для душевнобольных[1024].
Пытаясь высвободиться из этих двойных убийственных тисков концепции грубого атавизма, с одной стороны, и «олитературенной» теории вырождения – с другой, вор сначала подчеркивает их противоречивость, а затем рассказывает историю своей жизни. При этом вырисовывается образ не преступного дегенеративного типа, но индивидуальной личности:
Я встал.
– Прокурор, – начал я, – одна из свидетельниц и защитник дали обо мне три различных характеристики. Если им всем верить, то получится, что я в одно и то же время и злодей, и добрый человек, и полуидиот. Это, конечно, абсурд. И я прошу позволить мне, не ради оправдания моего, а исключительно ради одной лишь истины, сказать о себе несколько слов[1025].
В творчестве Свирского наблюдаются и другие приемы контрастного сопоставления и опровержения биомедицинских концептов преступности, прежде всего в цикле документальных очерков «Мир тюремный» (1898). Хотя писатель концептуализирует место заключения как «особый, крайне своеобразный мир»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.