Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [95]
Ковалевский явно не сознает ошибки petitio principii, лежащей в основе его аргументации и делающей ее научно несостоятельной, когда, подводя итог, утверждает, что психология преступника в русской литературе о каторге «совершенно совпадает» с соответствующими описаниями в «современных криминальных психологиях», и ссылается при этом на свою же «Судебную психопатологию»[1010]. В пространной разгромной рецензии на работу Ковалевского Петр Якубович хлестко описал его «метод»:
Он [Ковалевский] усвоил от школы Ломброзо несколько идеек общего характера, в которые верит свято и слепо, и ограничивается тем, что иллюстрирует эти идейки то Достоевским, то Мельшиным, смотря по тому, который из них в данном случае нужен, и совершенно игнорируя те мнения и факты, которые противоречат теории[1011].
Выполненные Ковалевским и Чижом «фантастичные» анализы русской уголовной литературы выходят в 1900 и 1901 годах соответственно. Возникает впечатление, что в известной степени оба автора стремятся опрокинуть то отношение между художественной словесностью и судебной психиатрией, которое сложилось в литературе конца XIX века, нередко помещавшей биомедицинские теории преступности на «скамью подсудимых».
В контексте художественного освоения судебной темы, происходящего в русской литературе после реформы 1864 года[1012], медицинские эксперты тоже становятся действующими лицами произведений, причем роль им обычно отводится отрицательная. Диагностический авторитет, приобретенный в судебной практике медициной, особенно психиатрией[1013], в литературе, как правило, становится объектом иронии и дискредитации. С этой точки зрения литература составляет негативный «пандан» судебно-психиатрической казуистике того времени, в рамках которой, как было показано на примере анализов Ковалевского (гл. VI.1), решающую роль для «правильного» истолкования признаков играет экспертное заключение психиатра.
Знаменитый ранний пример такой литературной практики – медицинская экспертиза в романе «Братья Карамазовы». На уголовном процессе Дмитрия Карамазова Достоевский предоставляет слово трем экспертам: «светилу», выписанному Катериной Ивановной из Москвы, доктору Герценштубе и молодому врачу Варвинскому, – которые выносят заключение о душевном состоянии обвиняемого. Хотя в «Дневнике писателя» (1873–1881) обсуждение медицинского вопроса о «временном аффекте» у преступников имеет чрезвычайно противоречивый характер и – в зависимости от конкретного случая – Достоевский приводит подчас прямо противоположные аргументы[1014], в своем последнем романе он создает проникнутое гоголевским абсурдом комическое интермеццо, где пародийно изображает семиотическую «слепоту» ученых экспертов, чьи заключения к тому же обречены на заведомый провал уже самой метафизической смысловой структурой «Братьев Карамазовых». Речь «знаменитого доктора» из Москвы особенно изобилует стереотипными суждениями о случаях патологического аффекта, распространенными среди судебных экспертов того времени:
Московский доктор, спрошенный в свою очередь, резко и настойчиво подтвердил, что считает умственное состояние подсудимого за ненормальное, «даже в высшей степени». Он много и умно говорил про «аффект» и «манию» и выводил, что, по всем собранным данным, подсудимый пред своим арестом за несколько еще дней находился в несомненном болезненном аффекте и если совершил преступление, то хотя и сознавая его, но почти невольно, совсем не имея сил бороться с болезненным нравственным влечением, им овладевшим. Но кроме аффекта доктор усматривал и манию, что уже пророчило впереди, по его словам, прямую дорогу к совершенному уже помешательству[1015].
Читателю, которому уже известно о «нравственном возрождении» Мити и, соответственно, о его совершенно здоровом с христианской точки зрения душевном состоянии, эти слова кажутся гротескными. Кроме того, дискредитации медицинских экспертов служит ироническое подчеркивание их неспособности верно истолковать те или иные признаки: их интерпретация человеческого поведения принципиально ошибочна или избыточна. По мнению доктора Герценштубе, «ненормальность умственных способностей подсудимого» видна уже по тому, как он вел себя при входе в зал суда, держа «глаза впереди себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике сидят дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о том, что теперь о нем скажут дамы»[1016]. «Московская знаменитость», в чьих глазах Герценштубе – ограниченный провинциальный лекарь, иронически возражает «ученому собрату»: Дмитрий «должен был смотреть не налево на дам, а, напротив, именно направо, ища глазами своего защитника, в помощи которого вся его надежда ‹…›»[1017]. Наконец, молодой врач Варвинский, считающий подсудимого вменяемым, в подтверждение своей позиции оценивает его поведение при входе в зал как признак «совершенно нормального состояния», поскольку Дмитрий смотрел в сторону председателя и членов суда, «от которых зависит теперь вся его участь»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.