Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [84]
Возвращение первобытного начала в лице преступника рассматривается итальянским психиатром как своеобразное биологическое возрождение, поддающееся анатомическому и физиогномическому описанию, однако в конечном счете необъяснимое с точки зрения медицины. Ломброзо обнаруживает у преступника такие анатомические черты, как знаменитая средняя затылочная ямка (fossa occipitale mediana) – особенность строения черепа, найденная ученым при исследовании тела разбойника с юга Италии по фамилии Вилелла[870]. Однако Ломброзо не удается отыскать эволюционных причин появления этой атавистической аномалии. Иногда он вообще отказывается от проведения каких-либо различий и превращает аналогию в отождествление: «[Преступники] говорят по-другому, потому что чувствуют по-другому; они говорят как дикари, потому что они и есть дикари, живущие посреди цветущей европейской цивилизации»[871]. При этом аналогии становятся возможными на любом уровне, а каждый признак наделяется равно всеобъемлющей значимостью, будь то средняя затылочная ямка, татуировки или неспособность к раскаянию[872].
Этот неустанный поиск атавистических признаков позволяет взглянуть на «Преступного человека», объем которого увеличивается с каждым изданием, как на своего рода «энциклопедию преступлений»[873], а на автора – как на универсального ученого[874]. Каждый «открытый» факт встраивается в синтагматический ряд девиации на основании подобия, которое можно описать термином Людвига Витгенштейна «семейное сходство»[875]. Ломброзо интерпретирует любые девиантные явления с естественной точки зрения, приравнивая их к инстинктам и утверждая тем самым регрессивную сущность отклонений[876]. Влияние девиации на цивилизованное общество может быть как негативным, разлагающим, так и позитивным, преобразующим: первый вариант представлен преступниками и проститутками, второй – гениями и революционерами[877].
Впрочем, неустанная измерительная деятельность Ломброзо[878] не позволяла ему даже отчасти подкрепить свои гипотезы эмпирическими доказательствами, в чем его не раз упрекали критики[879]. Поэтому числа, таблицы и статистические данные, которым в работах ученого отводится значительное место, функционируют скорее как «наглядные свидетельства»: «Черепные аномалии важны были не по причине непременного наличия их у преступников, а из‐за предоставляемой ими возможности установить связь между преступностью, с одной стороны, и дикой природой хищников и плотоядных растений – с другой»[880]. Визуальное соответствие эмпирическим данным как «самоочевидным доказательствам» составили знаменитые портреты преступников, помещенные в книге Ломброзо и призванные обеспечить видимость зла в лучших традициях физиогномики[881].
Необходимость опытной проверки своих идей, резко критикуемых международным профессиональным сообществом, заставила Ломброзо ввести в теорию атавизма категории дифференциации и не только представить преступника в качестве самодостаточной монады, но и поместить его в контекст причинно-следственных связей[882]. В третьем издании своей работы (1884) Ломброзо ограничивает проявления атавизма фигурой прирожденного преступника и вводит другие классы, в частности случайных и привычных преступников, чтобы принять во внимание и внешние факторы преступности, подчеркиваемые его учеником Энрико Ферри[883]. Вместе с тем Ломброзо обращается к патологическому началу с целью дать атавистическому регрессу убедительное медицинское объяснение, а также говорит о «задержках развития» (arresti di sviluppo) на основании теории рекапитуляции, которую, в отличие от Эрнста Геккеля, интерпретирует не с морфологической, а с социокультурной точки зрения[884]. Задержки развития Ломброзо считает наследственно обусловленными проявлениями дегенерации[885]. В ломброзианском истолковании, отличном от психиатрических взглядов того времени, вырождение рассматривается как регресс, обнажающий первоначальную, «первобытную» человеческую природу. Преступники – это «ущербные цивилизованные люди», неспособные преодолеть более раннюю стадию филогенеза, на которой преступность была явлением естественным[886].
Такая этиология преступности обнаруживает типичное для Ломброзо редукционистское качество. Постулат о задержках развития позволяет отождествить преступные наклонности с «нравственным помешательством» (moral insanity), так как отсутствие способности к моральному суждению якобы типично для ранних этапов фило– и онтогенеза[887]. Редукционистская мысль Ломброзо, которая уничтожает любые различия, сводя их к одному и тому же феномену, особенно ярко проявляется начиная с четвертого издания «Преступного человека», где новым столпом концепции становится эпилепсия, или «эпилептоидное состояние»:
Подобно тому как нравственное помешательство сливается со своей высшей ступенью – врожденной преступностью, так и в хронических припадках преступника-эпилептика, острых или приглушенных, выражается высшая степень нравственного помешательства; в относительно спокойные периоды обе формы проявляются одинаково. А так как две вещи, которые тождественны третьей, тождественны между собой, то прирожденная преступность и моральное помешательство – это, бесспорно, не что иное, как разновидности эпилепсии
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.