Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [80]
На том самом ‹…› месте, где еще недавно раздавались единодушные клики торжества и надежды в связи с теорией Дарвина, мы столь же однообразно слышим и повторяем мрачное слово – «вырождение». Не удивительно, что его твердят невропатологи и психиатры ‹…› но дело в том, что их голос отдается бесчисленными перекатами эхо над всем житейским морем. Криминалисты, антропологи, публицисты, романисты, поэты, критики на все лады говорят нам о разнообразных явлениях как о результатах вырождения[826].
Прошлое столетие приближалось к своему окончанию с твердою уверенностью в наступлении новой светлой эры Разума. Ее осуществление оно завещало XIX веку. Но вот наш век подходит к концу в состоянии какого-то нравственного банкротства. Со всех сторон слышишь выражения «fin de siècle», «fin d’un monde», «декаденство», «вырождение». ‹…› Об этих fin de siècle, декаденстве, вырождении толкуют и у нас. ‹…› Европа вырождается, нельзя же нам отставать от века? ‹…› В иных отношениях мы, пожалуй, перещеголяем саму старушку Европу по части этого «вырождения». Недаром в книге Макса Нордау такое видное место занимает «толстоизм»[827].
Метод Нордау и выводы, к которым он приходит, в России оцениваются по-разному. В «Северном вестнике», первом русском модернистском журнале, появляются рецензии Зинаиды Венгеровой (1892) и Акима Волынского (1894). Оба рецензента резко критикуют медицинский подход Нордау и оценку им модернизма через призму патологии[828]. Рецензенты-народники, в частности Николай Михайловский и Ростислав Сементковский, соглашаются с критикой немецким автором модернистского антиутилитаризма, однако отвергают обобщающий патологизирующий подход[829]. Сочувственный прием книга Нордау находит у консервативных критиков, таких как Лев Тихомиров и Дмитрий Цертелев[830], а также у Льва Толстого, чье эссе «Что такое искусство?» (1898) обнаруживает явную интертекстуальную связь с «Вырождением»[831]. Кроме того, высказанная Нордау медицинская литературная критика обретает подражателей среди русских психиатров, которые, подобно западным коллегам, нередко подчеркивают «патологический упадок»[832] русской литературы рубежа веков, сравнивая ее с творчеством душевнобольных и настоятельно указывая на опасную заразительность современного искусства, способного привести к эпидемии нервных расстройств[833].
Одни эти публицистические отзывы на «Вырождение» свидетельствуют о том, что соответствующее понятие стало ключевым для целой культурной эпохи. Уже Сементковский отмечает в предисловии к своему переводу «Вырождения» (1894), что Нордау использует это понятие в чрезвычайно широком смысле, причем момент наследственности не играет более никакой роли:
В науке ‹…› под словом «вырождение» разумеют вообще уклонение от нормального типа вследствие наследственных причин. Но наш автор еще более обобщает это понятие и употребляет слово «вырождение» весьма часто в смысле уклонения от нормального типа вообще, даже помимо наследственности. Он, например, называет выродившимися субъектами и таких людей, относительно которых трудно доказать, что их уклонение от нормального типа вызывается наследственностью[834].
Отсутствие генеалогической диахронии в выдвинутой Нордау концепции превращает вырождение в синоним девиации вообще, в причину и вместе с тем следствие культурно-медицинского декаданса, в универсальный научно-герменевтический инструмент, позволяющий интерпретировать культурную семантику fin de siècle. Прогрессирующий характер дегенерации смещается при этом с генеалогического уровня на цивилизационный.
Если во Франции и в Германии растяжение понятия вырождения, предпринятое Нордау, маркирует кульминацию процесса, уходящего корнями в соответствующую медицинскую концепцию, то русская рецепция «Вырождения» хронологически совпадает с почти непосредственным переносом медицинского понятия в культурный дискурс. Вместе с тем Нордау утверждает слияние вырождения и литературы (понимая его в отрицательном ключе), играющее важнейшую роль и в русском символизме, который зарождается в те же годы[835], однако знаменующее собой разрыв с натуралистической традицией романа о вырождении[836]. Как убедительно показала Ольга Матич, русская специфика литературного соединения дегенерации с декадансом состоит в «оксюморонном» и «утопическом» искусстве жизни, которое предполагает эротическую воздержанность, призванную преодолеть биологический момент упадка[837]. Превращаясь в составляющую искусства жизни, практикуемого русскими символистами, концепция вырождения утрачивает свой нарративный потенциал, возможность переноса изначальной повествовательной схемы на литературные структуры[838]. Ярким примером служит неудавшаяся попытка А. А. Блока создать собственных «Ругон-Маккаров» в незавершенной поэме «Возмездие» (1910–1921)
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.