Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [77]
Она ни за что не поверила бы в ту минуту, что с нею могут случиться припадки… Какие?.. С ней?.. Какой вздор! ‹…› – Я теперь здорова, и все с меня слетело. И даже я выучилась говорить по-русски. ‹…› И, в самом деле, она точно преобразилась. Тиф освободил ее от припадков, от болезненной нервности[800].
Эта перемена сопровождается ощущением свободы и независимости от мужа, которое выражается, в частности, в непринужденном участии героини в столичной светской жизни. Теперь правила супружеской жизни диктует уже Зинаида, тем самым переворачивая отношения власти, некогда установленные Рыниным в Ширяеве[801]. Так как переставшая лгать и притворяться жена обретает согласие с собой, Рынин теряет над ней контроль[802]. Смирившись со своим биологическим и социальным происхождением, Зинаида ощущает себя хозяйкой своей судьбы, а значит, и нарратива. Тем самым она совершает акт «нарративной дерзости», полагая, будто обладает свободой действий, принципиально недоступной героям романов о вырождении. Действовать они могут лишь постольку, поскольку подтверждают неизменность нарратива.
Высокая сознательность и способность к рефлексии подводят Зинаиду, заставляя ее ошибочно полагать, что она в силах взять собственную судьбу в свои руки. Рассказчик карает героиню за дерзость, разоблачая ее семиотическую слепоту. Однажды на балу Зинаиде наконец удается пробудить страсть в князе Ряжском, и теперь она твердо убеждена: влюбленный князь на ней женится и они вместе начнут новую жизнь[803]. Однако эта уверенность в возможности начать новую жизнь зиждется на совершенно ошибочной интерпретации окружающих знаков: князь вскоре раскаивается в греховных помыслах и просит прощения у Рынина. Когда он приходит к Зинаиде, желая извиниться за свое поведение на балу и перед ней, она принимает его, не сомневаясь в «победе». Их объяснение, очень важное для нашей аргументации и потому обширно цитируемое ниже, изображается при помощи частой смены внутренней и нулевой фокализации. Это помещает всю сцену в двойную перспективу: с одной стороны, происходящее передается с точки зрения всеведущего рассказчика, а с другой – глазами ни о чем не подозревающей Зинаиды. Это особо подчеркивает ее семиотическую неосведомленность:
Что она говорила ему? Неужели то, что она ясно видит теперь свою «судьбу», что она готова сбросить с себя «узы», что она сумеет сделаться подругой, достойной такого человека?.. Неужели все эти слова произносила она вслух, наклонившись к нему?.. ‹…› Неужели она, когда говорила, не разглядела на его лице чего-нибудь, что должно бы было удержать ее мгновенно? Да, говорила… и так сладко, так пространно и местами торжественно, как никогда не умела, с тех пор, как себя помнит. Длилось это с четверть часа. Он не прерывал ее; но глаза были опущены, мелькнуло перед ней нечто, напоминавшее ей сцену во флигеле его усадьбы… но только мелькнуло. Все, до самого конца, выговорила она. И опять ‹…› охватило ее чувство близости своей победы. Невольно опустила она глаза. И что же? Он сидел, как прикованный к стулу. Вышла пауза в несколько секунд, показавшаяся ей ужасно долгой. Она должна была и его дослушать до конца. Сначала ей послышался знакомый тон, каким он говаривал и в Ширяеве, и у себя. «Зачем все это, если он – мой, если я довела его до страсти?!» – спросила она себя. Но слова были другие. Не сразу схватывала она их: что-то ей мешало принимать их в себя, вновь уяснять себе их смысл. «Он отказывается от меня?» – был второй ее вопрос. Не отказывается, а кается ей в чем-то, называет себя разными «душеспасительными», суровыми словами, повторяет несколько раз, что он один, только он, а никак не она, во всем виноват[804].
Колебания повествовательной перспективы между внутренней и нулевой фокализацией позволяют рассказчику – перед тем воспроизведшему беседу князя с Рыниным, о которой Зинаиде ничего не известно, – в буквальном смысле разоблачить героиню перед читателем. Такая мерцающая нулевая фокализация является значимым текстуальным признаком, поскольку это первый и единственный раз, когда рассказчик обнаруживает свое обусловленное знанием превосходство над персонажами; во всех остальных случаях он занимает их точку зрения. Зинаида воспринимает это последнее опровержение как «наказание за свою колоссальную глупость»[805]. Непосредственно вслед за этим у нее случается новый, тяжелый нервный срыв. «Истинная натура» снова выходит на первый план, а надежды на полное выздоровление разбиваются[806]. Кроме того, восстанавливаются прежние отношения власти между Зинаидой и ее супругом. Показательно, что последний выступает теперь в роли «психиатра»: «Пармений Никитич находил в себе, во время „припадка“ Зины, чувства доктора, специалиста по психиатрии, наблюдающего явления какой-нибудь „большой истерии“…»[807].
Диагноз, поставленный героине медицинским светилом: подагра, обусловленная наследственной предрасположенностью[808], – заново подтверждает необоримую прогрессирующую природу ее патологии. Зинаиде не остается ничего иного, как покориться судьбе. После долгого разговора с Рыниным она изъявляет готовность достичь соглашения и отныне заботиться, как супруга, о карьере мужа. Ее последние размышления – о собственном безнадежном будущем, которое теперь ясно встает перед глазами:
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.