Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [73]
При этом Уствольский воспринимает себя как воплощение «покаяния», которого народ – согласно народнической идеологии – требует от интеллигенции за ее историческую вину. Во время гротескного венчания с Сашей, для которого невеста «переодевается» барыней, Уствольский вынужден признать, что его попытка вырваться из нарратива о вырождении сделала его самой настоящей «жертвой», приносимой народу, и что церемония бракосочетания есть не что иное, как ритуал жертвоприношения: «Стоя пред налоем, он мысленно повторял: „Народ… жертв ‹…› искупительны[х] [требует]… Вот я и жертва!!“»[753].
Бесславное поражение, постигающее попытку Уствольского вырваться из нарратива о вырождении, – это не только своеобразное нарративное возмездие, показывающее внутрификциональную непреодолимость нарратива. Такая развязка составляет еще и элемент пародии на антидетерминистскую народническую идею возрождения, которую побеждает именно противоположный ей детерминистский нарратив[754].
IV.3. «Нарративная дерзость» и семиотическая слепота. Нервное вырождение в романе Боборыкина «из новых»
Особое место среди европейских «рассказов о неврастении» XIX века, изображающих нервные расстройства при помощи повествовательной схемы дегенерации[755], принадлежит натуралистическому роману П. Д. Боборыкина «Из новых» (1887), рисующему портрет высшего общества эпохи Александра III – «новых людей» с консервативными политическими взглядами и честолюбивыми карьерными устремлениями[756]. Роман отличает модернистская стилизация идеи нервного вырождения, дополняющая изображение неудачных попыток освободиться от неврастенического нарратива, пример которых мы видели в повести Ясинского (гл. IV.2), моментом особой – почти металептической – «нарративной дерзости». Нервнобольная героиня Боборыкина, отягощенная дурной наследственностью, оставляет предписываемую нарративом пассивную роль и поднимается на метауровень, надеясь тем самым обрести контроль над нарративом. За эту попытку эмансипации рассказчик «наказывает» героиню, раскрывая в решающей сцене все (семиотическое) бессилие протагонистки и в полной мере демонстрируя детерминированную неизменность нарратива о вырождении.
В истории литературы П. Д. Боборыкин считается основным представителем русского натурализма в его золаистском изводе[757]. Ряд советских исследователей противопоставляли такому письму «высокий» натурализм В. Г. Короленко, Н. Г. Гарина-Михайловского и даже А. П. Чехова[758]. При этом нередко указывают на посредническую и популяризаторскую деятельность Боборыкина, сделавшую его «выразителем теоретических положений натурализма в России»[759]. Таким однозначным причислением писателя к «золаистам» определяется восприятие его творчества советскими литературоведами, которые не рассматривали произведения Боборыкина – в отличие, например, от социальных романов Мамина-Сибиряка – даже в качестве периферийного явления «критического реализма»[760]. Боборыкинская фотографическая, «безличная» манера описания действительности получила ярлык «либерально-буржуазной»: считалось, что под маской научного позитивизма скрываются консервативные взгляды, мешающие писателю увидеть революционную сторону социальных процессов[761].
Кроме того, отрицательная оценка Боборыкина советским литературоведением обусловлена суждением так называемой «демократической литературной критики» XIX столетия. Ярким примером может послужить статья П. Н. Ткачева о романе «Дельцы» (1872–1873). По мнению Ткачева, Боборыкин, несмотря на умение живо и в мельчайших подробностях описывать действительность, неспособен ни к психологизации персонажей, ни к обобщающему синтезу изображаемых явлений[762]. И до, и после революции критика видела в Боборыкине своего рода образцового плохого писателя, на чьем примере можно наглядно продемонстрировать все «предосудительные» черты натурализма: бесформенную структуру и отсутствие целостности, непропорциональное соотношение описания и повествования[763], отсутствие отбора, иерархического упорядочения и типизации элементов действительности[764], недостаточный психологизм, а также нечеткое разделение персонажей на главных и второстепенных[765]. В этом контексте писателя нередко называли графоманом и цитировали Н. С. Лескова, сравнившего произведения Боборыкина с кроликами: «Произведения его [Боборыкина] размножаются, как кролики, и, как кролики, все похожи одно на другое»[766].
Лишь в более новых работах наблюдается литературно-критический подход к творчеству Боборыкина, свободный от большинства предубеждений против натурализма, свойственных старому литературоведению. «Экстенсивный» характер боборыкинских романов рассматривается теперь не как следствие бездарности или ложной идеологической позиции, а как программная черта[767]. Например, С. И. Чупринин оценивает весь корпус текстов писателя как «многотомный беллетризированный энциклопедический словарь»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.