Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [72]
У Ясинского все наоборот: прежний крестьянский мир, каким его в стилизованном виде изображали народники, безвозвратно исчез. Вместо естественной общинной сплоченности в Козловке царят денежный расчет и прагматичные мотивы, превратившие крестьян в индивидуалистов, продающих свои услуги, и жадных потребителей. Впрочем, бывшие крепостные Козловки далеки от утративших человеческий облик, одичавших мужиков, которые в изображении Успенского выступают жертвами нового социально-экономического строя[739]. Крестьяне Ясинского, скорее, лучше умеют приспосабливаться. Сильная воля, хитрость и целеустремленность, проявляемые ими в деловых вопросах, составляют противоположность нерешительности и слабоволию Уствольского[740], вскоре по приезде попавшегося в паутину финансовых интриг, которые плетут против него его бывшие крепостные. Хотя Уствольский и видит корыстный расчет, прикрытый подобострастной риторикой («Мы ваши холопы!»[741]), но из‐за своей апатии оказывается не с силах поставить на место приказчиков, которые его обманывают[742]. Ясинский создает типичную для произведений о вырождении дихотомическую систему персонажей, основывая ее на оппозиции смертельно больного «барина» и алчного «народа», который в условиях современной борьбы за существование оказывается более жизнеспособным, нежели представитель старого режима[743].
И все же источник психофизического исцеления, который мог бы остановить дегенерацию, Уствольский надеется обрести именно в народе. Любовь к Саше, молодой дочери бывшего крепостного, воплощающей в глазах героя здоровье и жизненную силу, кажется ему спасением:
Ему нравилось, что [Саша] такая красивая и рослая, с грудью, которой тесно в платье, с мускулистыми белыми руками, с спокойным, свежим дыханием; его, больного и разбитого жизнью, невольно влекло смотреть на нее; она была воплощением здоровья и силы[744].
Для Уствольского Саша воплощает собой народ («народ – это Саша»[745]), а любовь к ней он рассматривает как правильную «гигиеническую меру», необходимую для собственного возрождения: «Как только он встретит ее, прижмет к груди, вся эта нервность пройдет, и он станет так же здоров нравственно, как уже здоров физически»[746].
Здесь Ясинский вновь обращается к топосу народнической литературы 1880‐х годов. Я имею в виду сюжет об измученном столичной цивилизацией образованном неврастенике, который бежит в деревню, чтобы переродиться душой и телом среди здоровых физически и нравственно, во всем превосходящих его мужиков. Ярким примером этого направления народнической литературы служит рассказ С. Каронина (псевдоним Н. Е. Петропавловского) «Мой мир» (1888)[747]. Бегство героя из Петербурга объясняется его прогрессирующей неврастенией, не позволяющей ему быть «целым существом»[748]. Его психофизическое состояние так плачевно, что по дороге он заболевает тифом. На его счастье, крестьянин Петр Митрофаныч берет его к себе в дом. Сам Петр Митрофаныч и его семья изображаются как квинтэссенция народа в идеалистически-народническом понимании. От них исходит целительная сила:
Молодая хозяйка с первого же взгляда казалась одною из тех умных женщин, с которыми так легко говорить и к которым чувствуешь невольное уважение. Ловкая в движениях, тихо, но с необычайной быстротой работающая, Василиса все делала с величайшим тактом. На лице ее блуждала чуть заметная улыбка, глаза светились лаской, и в то же время каждое движение ее было твердое, как результат заранее обдуманного плана, а каждое слово, по-видимому незначительное, вытекало логически из целого ряда разумных мыслей. ‹…› Лицо [Петра Митрофаныча] открытое, само по себе возбуждающее веселье. Экспансивная натура его способна была оживить, кажется, мертвого. ‹…› Все у него было широко: спина, ноги, нос, пятерни, разговор, мысли, волнения, и все это ползло врозь, ширилось. ‹…› Кажется, скрыть в себе он ничего не мог; всякое чувство сейчас же вырывалось из него наружу, как пар и пузыри из клокотавшего в печке чугуна. ‹…› Он никогда не врал, только всему придавал необъятные размеры[749].
В условиях этой полной идиллии герой быстро выздоравливает и за короткий срок осваивает настоящий крестьянский труд. Это исцеляет его еще и от хронической неврастении: «Неделя занятия сделала меня образцовым работником, нетребовательным, выносливым и ни о чем не думающим. Я чувствовал себя сильным, то есть деревянным и нервно-крепким, то есть вовсе не ощущал в себе нервы»[750].
Таким образом, попытка Уствольского вырваться из нарратива о вырождении представляет собой стремление приобщиться к чужому нарративу о возрождении, восходящему к народникам. В этом проявляется его «нарративная дерзость», которую автор, однако, сначала высмеивает, а затем обрекает на жалкое поражение. С одной стороны, соединение Уствольского с народом оборачивается пошлой, опять-таки типично литературной любовной историей о барине и его молодой крестьянке. С другой стороны, любовь эта оказывается не чем иным, как новой ловушкой, в которую Уствольского заманил управляющий, так как Саша перед этим уже была «продана» богатому владельцу деревенской лавки. Первоначальное улучшение здоровья героя
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.