Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [118]
На момент начала повествования Лаевский, бежавший на Кавказ из Петербурга вместе с замужней любовницей Надеждой Федоровной, строит планы побега на север. Погрязнув в долгах, устав от жизни и службы в маленьком городке, пресытившись любовницей, в своем положении он видит только «ложь» и «обман». Многочисленные, чрезвычайно прозрачные отсылки к типичной для персонажей Льва Толстого «внутренней работе» проявляются как на уровне гетеродиегетического рассказчика, так и персонажа[1238]. Структурные параллели с «Анной Карениной» (1878) и прежде всего с «Крейцеровой сонатой» (1890)[1239] подкрепляются высказываниями Лаевского, проявляющего себя внимательным читателем Толстого[1240].
В рассматриваемом контексте решающую роль играет то обстоятельство, что самохарактеристика Лаевского во многом основана на литературном дискурсе о вырождении. В открывающем повесть разговоре с приятелем, военным врачом Самойленко, в павильоне после утреннего купания Лаевский называет себя «лишним человеком», который «‹…› должен обобщать каждый свой поступок ‹…› должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся» и что «‹…› мы искалечены цивилизацией»[1241]. На Кавказе, где «‹…› нужна борьба не на жизнь, а на смерть», ему, «жалкому неврастенику»[1242], не место. Свой истерический припадок, поставивший его в неловкое положение на празднике по случаю дня рождения, собравшем dramatis personae повести в полном составе, Лаевский оправдывает так: «В наш нервный век мы рабы своих нервов; они наши хозяева и делают с нами что хотят. Цивилизация в этом отношении оказала нам медвежью услугу…»[1243]
Противник Лаевского, зоолог фон Корен, с удовлетворением цитирует эту явно ироническую автохарактеристику, которую, однако, считает проявлением «необыкновенной лживости»:
– Я понял Лаевского в первый же месяц нашего знакомства, – продолжал он, обращаясь к дьякону. – Мы в одно время приехали сюда. ‹…› На первых же порах он поразил меня своею необыкновенною лживостью, от которой меня просто тошнило. В качестве друга я журил его, зачем он много пьет, зачем живет не по средствам и делает долги, зачем ничего не делает и не читает, зачем он так мало культурен и мало знает, – и в ответ на все мои вопросы он горько улыбался, вздыхал и говорил: «Я неудачник, лишний человек!», или: «Что вы хотите, батенька, от нас, осколков крепостничества?», или: «Мы вырождаемся…» Или начинал нести длинную галиматью об Онегине, Печорине, байроновском Каине, Базарове, про которых говорил: «Это наши отцы по плоти и духу». Понимайте так, мол, что не он виноват в том, что казенные пакеты по неделям лежат нераспечатанными и что сам он пьет и других спаивает, а виноваты в этом Онегин, Печорин и Тургенев, выдумавший неудачника и лишнего человека! Причина крайней распущенности и безобразия, видите-ли, лежит не в нем самом, а где-то вне, в пространстве. И притом – ловкая штука! – распутен, лжив и гадок не он один, а мы… «мы люди восьмидесятых годов», «мы вялое, нервное отродье крепостного права», «нас искалечила цивилизация»… Одним словом, мы должны понять, что такой великий человек, как Лаевский, и в падении своем велик; что его распутство, необразованность и нечистоплотность составляют явление естественно-историческое, освященное необходимостью, что причины тут мировые, стихийные и что перед Лаевским надо лампаду повесить, так как он – роковая жертва времени, веяний, наследственности и прочее[1244].
Не ограничиваясь саркастической «деконструкцией» самоописания своего врага, фон Корен предлагает альтернативную интерпретацию его личности, превращающую «лишнего человека», литературного декадента в дегенерата в научно-медицинском смысле. В глазах фон Корена Лаевский – «развращенный и извращенный субъект», который «телом ‹…› вял, хил и стар, а интеллектом ничем не отличается от толстой купчихи ‹…›»[1245].
«Дегенеративная личность» Лаевского становится предметом диспута между зоологом фон Кореном и военным врачом Александром Давидычем Самойленко. Их спор определяет сюжетную структуру повести и выступает первой инсценировкой указанной двойственности дарвиновской аргументации. Введя двух персонажей, Лаевского и Самойленко, в сценах утреннего купания и последующей беседы за завтраком из первой главы, а во второй изобразив домашний быт Лаевского и его безрадостные будни в обществе Надежды Федоровны, в третьей и четвертой главах рассказчик вновь меняет место действия и вводит новых персонажей, зоолога фон Корена и дьякона Победова, обедающих за табльдотом у Самойленко. Фон Корен, внешне напоминающий А. С. Пушкина[1246] и, подобно пушкинскому Сильвио из повести «Выстрел» (1830), в ожидании блюд берущий в руки пистолет[1247], самодовольно любуется в зеркале «‹…› своим лицом ‹…› и широкими плечами, которые служили очевидным доказательством его хорошего здоровья и крепкого сложения»[1248]. С физической точки зрения фон Корен составляет противоположность Лаевскому, чье «‹…› согнутое тело ‹…› бледное, вспотевшее лицо и впалые виски ‹…› изгрызенные ногти» накануне отмечал про себя Самойленко. Доктор делится с гостями тем чувством «жалости» к Лаевскому
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.