Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [113]
Одним словом, шла самая отчаянная игра, и крупные мельники резались не на живот, а на смерть. Две-три неудачных операции разоряли в лоск, и миллионные состояния лопались, как мыльные пузыри. ‹…› Результатом этой сцены был второй, уже настоящий удар, уложивший Стабровского на три месяца в постель. У него отнялась вся правая половина, скосило лицо и долго не действовал язык. Именно в таком беспомощном состоянии его и застала голодная зима. И было достаточно трех месяцев, чтобы все, что подготовлялось целою жизнью, разом нарушилось[1186].
Как и в «Приваловских миллионах», для подтверждения этого семантического сюжетного пласта в «Хлебе» Мамин-Сибиряк тоже использует прием сценического mise en abyme. На борту принадлежащего Галактиону парохода немец Карл Штофф произносит своего рода похвальное слово банку и тем, кто, подобно Галактиону, способен управлять его силами. Оратор сравнивает банк с пароходом, использующим силу пара (метафора денег) в своих интересах. Однако панегирик прерывается пожарной тревогой:
– Я сравнил бы наш банк с громадною паровою машиной, причем роль пара заменяет капитал, а вот этот пароход, на котором мы сейчас плывем, – это только один из приводов, который подчиняется главному двигателю… Гений заключается только в том, чтобы воспользоваться уже готовою силой, а поэтому я предлагаю тост за…
Штоффу сегодня было суждено не кончить. В самый интересный момент, когда уже стаканы были подняты, с капитанского мостика раздался голос штурмана:
– Галактион Михеич, пожар![1187]
Речь Штоффа заново разворачивает главную метафору текста – аналогию между общественными и естественными силами с точки зрения их управляемости. Однако в момент риторической кульминации заявляет о себе «реальная» власть природы, принимая форму пожара, который выжжет Заполье дотла. Словно вырвавшись из «дискурсивного корсета», неукротимая сила природы во всей своей материальности сметает возведенные человеком риторические построения.
В конце концов персонажи «Хлеба» остаются перед лицом чисто случайного характера событий, не поддающихся ни интерпретации, ни контролю. Единственное действующее лицо романа, не затронутое крахом (нарративных) моделей, – еврей Ечкин. Хотя Ечкин выступает одним из важнейших деятелей капиталистического процесса, сам он капитала не скапливает. Никогда не имея средств, зато всегда пребывая в превосходном расположении духа, он мчится с места на место в постоянных поисках новых дел, занимаясь ими исключительно ради них самих.
– Вот все вы так: помаленьку да помаленьку, а я этого терпеть не могу. У меня, батенька, целая куча новых проектов. ‹…› Стеариновый завод будем строить. ‹…› Потом вальцовую мельницу… да. Потом стеклянный завод, кожевенный, бумагу будем делать. По пути я откупил два соляных озера. – Ечкин не утерпел и выскочил из своего щегольского зимнего экипажа. Он так и сиял здоровьем. ‹…›
Для него [Галактиона] Ечкин являлся неразрешимою загадкой. Чем человек живет, а всегда весел, доволен и полон новых замыслов[1188].
Неугомонный, подвижный Ечкин, легко приспосабливающийся к новым условиям и воспринимающий деловые проекты как взаимозаменяемые, воплощает собой новую капиталистическую систему, в которой постоянный денежный круговорот, оторванный от конкретного товарного производства, становится самоцелью. Недаром именно Ечкин формулирует истинный «закон» нового мира, далекий от детерминизма борьбы за существование и свидетельствующий о власти случая: «Сто неудач – одна удача, и в этом заключается вся высшая математика»[1189].
Устанавливая, что преобладающим фактором современных социально-экономических процессов выступает простая случайность, Мамин-Сибиряк обнажает фундаментальное противоречие между подобным положением дел и детерминизмом натуралистической концепции борьбы за существование. Таким образом, контрфактически принятый исходный тезис о борьбе за существование как руководящем принципе жизни оказывается несостоятельным. Художественное сведение к абсурду затрагивает не только биологическую концепцию как таковую, но и ее классическую натуралистическую инсценировку, которая в «Хлебе», как показано, буквально расползается по швам. От всей натуралистической доказательности у Мамина-Сибиряка остается лишь ее истинная суть: чистый вымысел.
VII.3. Поединок аргументов. Инсценировка дарвиновской двойственности в «Дуэли» Чехова
В контексте литературного дарвинизма конца XIX века дарвинизация дискурса о вырождении в своем протоевгеническом изводе, подразумевающем ослабление естественного отбора (гл. VII.1), играет меньшую роль, нежели характерная для натурализма повествовательная модель социально-экономической борьбы за существование, рассмотренная в предшествующей главе (VII.2). Так, осмысление дарвиновских положений о половом отборе в заметно повлиявшей на британский дарвинистский дискурс английской литературе (в частности, у Джордж Элиот и Томаса Харди) поначалу затрагивает вопросы евгеники лишь поверхностно[1190]; в полную силу «евгенические видения» развернутся в английской литературе уже после 1900 года[1191]
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.