Внутренний строй литературного произведения - [106]
Как уже отмечалось, размышления над лирическим произведением у Максимова, как правило, начиналось с содержательной его стороны[300], понятой для начала хотя бы приблизительно. Правда, при наличии некой «нулевой» стадии, в целом предваряющей разговор о стихах. Это была процедура их непосредственного чтения. Нет, не процедура, скорее действо, причем достаточно необычное. Дмитрий Евгеньевич читал стихи очень своеобразно, в манере, противостоящей сценической, внелогически, взахлеб, целиком отдаваясь стихии ритма. Говоря честно, такая манера не слишком способствовала постижению элементарного смысла вещи. Зато с первых же произнесенных слов слушатель ощущал себя приобщенным к речи особенной – отличной от обыденного речевого потока. Добавим, слушатель предполагался соответствующий. Не слишком изощренный: стихи должны были сохранять для него момент новизны, но, безусловно, чуткий, способный «вибрировать» в унисон с ритмом. Как в старину монету пробовали на зуб, Максимов узнавал цену собеседника «на слух» – по его способности слышать стихи.
Невосприимчивость к поэзии, если она обнаруживалась по ходу такого испытания, Дмитрий Евгеньевич прощал очень трудно. Вскоре после нашего знакомства я достаточно остро почувствовала это на собственном опыте. Но расскажу об этом опыте в другой раз, когда зайдет специальный разговор о личностных моих отношениях с Дмитрием Евгеньевичем.
Когда я хотела в качестве диссертационной темы выбрать поэзию Бунина, Дмитрий Евгеньевич выдвинул своеобразное условие – предложил определить, что в стихах Бунина имеется из того, что писатель не мог бы достичь средствами прозы.
Когда же, в конце концов, я открыла для себя Баратынского, Максимов потребовал, чтобы в порядке пробы я подготовила анализ любого его стихотворения.
Попробую прокомментировать эти обращение ко мне первые «педагогические» шаги того, кого я потом всю жизнь считала бессменным своим учителем.
Вопрос о Бунине в подоснове имел убежденность, что поэзия владеет средствами, недоступными прозе (то есть в потенции выше прозы). Человеку, не способному интуитивно ощущать эту грань, по мысли Максимова, лучше найти для себя занятие другого рода.
Предложение же подготовить разбор одного из стихотворений того или иного поэта стояло в ряду любимых максимовских методических приемов: разборы такого рода – необходимая часть и собственных его работ.
Руководя много лет знаменитым блоковским семинаром в Университете, Максимов обычно, пока готовились широкие доклады, использовал учебное время для разговора об отдельных стихотворениях поэтов Серебряного века. Члены семинара выбирали их заранее, но поощрялись и незапланированные, импровизационные выступления.
Дмитрий Евгеньевич тщательно следил за ходом и результатами этой работы. Она была для него чем-то близким тому, что в сценической практике именуется этюдами. Только, согласно его представлениям, этюд такого рода должен был иметь хоть какую-то степень завершенности, являть собой не просто момент в процессе обретения навыков, но и некий самодостаточный результат.
Разбор отдельного стихотворения вообще был в сознании Максимова особым литературоведческим жанром. В собственном научном творчестве, он, как правило, использовал его в двух вариантах – в виде самостоятельного очерка («О двух стихотворениях Лермонтова («Родина», «Выхожу один я на дорогу»);[301] «Об одном стихотворении («Двойник»)[302]) либо в качестве фрагмента большого текста.
Различие между этими двумя формами не было слишком существенным. Фрагменты тяготели к автономности, самостоятельные очерки-разборы создавались в присутствии общей мысли об облике поэта как такового. Максимовские способы воссоздания научного портрета вещи с равной степенью достоверности можно показать на материале обеих названных форм. Выбираю фрагмент из книги «Поэзия Лермонтова» (главу, посвященную стихотворению «Завещание») прежде всего потому, что остальное у Максимова кажется мне гораздо более известным.
Правда, есть и еще одна причина моего внимания именно в этой главе общей работы. Здесь наиболее отчетливо сказывается особенное качество максимовских анализов лирики – подчеркнутая целенаправленность. Обычно это свойство уведено в подтекст работы, здесь же оно вполне открыто, оправдано ролевым характером стихотворения. Роль непосредственно определяет первую из задач исследования: через тщательнейший анализ формы очертить психологический портрет субъекта речи. Форма в этом случае понимается прежде всего как стиль речи, или – в истоке своем – стиль мысли, строй сознания героя стихотворения.
Через сдержанно-немногословный монолог лирического героя «Завещания» исследователь воспроизводит и его безрадостную жизненную историю, и горечь близкой смерти.
Характер субъекта «Завещания» видится с предельной глубиной, поскольку ученый читает текст с постоянной мыслью о его психологическом подтексте, сополагает сказанное с тем, что за ним таится. Усиленное его внимание привлекает одна сравнительно редкая для Лермонтова художественная черта, определяющая собой внешний облик «Завещания». Это сугубый прозаизм поэтической речи, сказывающийся в частности в обыденности лексики, обилии переносов, разбивающих стих, в будничности слов, выделенных рифмой. Раскрывая секрет такого прозаизма, исследователь справедливо называет его условным. Так выражает себя, – объясняет Максимов, – принятая в простонародном быту эмоциональная сдержанность– «узда», не позволяющая человеку расплыться в жалобах. Говоря словами Максимова (уж очень удачно они найдены!), «на самом деле герой «Завещания» полон сдержанного волнения, горячего и нерастраченного чувства, которое остается неподвластным его скепсису и тлеет в его душе, как угли под золой». И ниже: «Его отвергли и забыли, но он сохранил горячую привязанность к своим близким, никого не отверг, никого не разлюбил, никого не забыл»
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.