Венок Петрии - [22]
Поздоровались с его женой Олгицей. Встретила она нас, воду на кофей поставила.
Мне бы, говорю, поговорить с доктором. Она и не спрашивает ни о чем, понимает, беда, значит. Пошла за им.
Пришел доктор. Позвал нас в свою комнату.
«Что случилось, Петрия?»
«Доктор, — говорю, — привела я к тебе мою соседку и подругу, погляди ее и, ежели можешь, пособи! Она, похоже, тяжелая, а дня четыре назад, как белье стирала, возьми да сыми с плиты выварку литров на семьдесят, ну и тут же почуяла, оборвалось в ей чтой-то. Видать, с ребенком неладное, а ты уж погляди, что и как. Мое мнение — чистить ее надо».
«Ну, — говорит, — ты, похоже, боле знаешь, чем доктора. Ладно, погляжу ее. И пособлю. Но токо ежели другого чего нету».
«Нету, — говорю, — честное слово. Без обману».
«Нету так нету, — говорит. — Выпьем пока кофейку».
Выпили мы кофею, и он сразу повел ее в кабинет.
А туда ход прямиком из его квартиры. От дверей видать, не заблудишься.
Вошли мы, он все двери на ключ, чтоб никто не помешал, и стал готовить, что ему там надо.
Я было хотела вернуться назад, к Олгице. Жутко мне глядеть, что он с ей делать станет.
А он не пущает.
«Останься, — говорит. — Для канпании».
Первый раз мне тогда довелось видеть, как бабы выкидывают.
Страшно, брат. Я уж сбоку встала, не глядела, а все одно страшно. Впору глаза зажмурить.
Залезла несчастная Милияна на стол, подняла, прости, ноги. Взглянул Ешич, покачал головой. Взял в руку то ли нож, то ли вилку. Тронул там чтой-то, а оттуда кровища как хлынет на его резиновые рукавицы.
Я голову-то отворачиваю, похлопываю бедную Милияну по руке. Кабыть ей от того легче станет.
Он согнулся весь, заглядывает в ее и чтой-то там ковыряет. Опосля и говорит мне:
«Иди-ка сюда, Петрия».
Я уж смекаю про себя: будет мне на орехи. А и как иначе?
Вышли мы в колидор. Притворил он двери.
«Ты, Петрия, меня обманула. У ей совсем не то, что ты говорила. В ей чья-то рука побывала. И подлая рука».
«Доктор, — говорю, — не могла я тебе сказать правду. Коли бы сказала я тебе правду, ты бы не взялся ей пособить».
«Господи, да что же это такое, — говорит Ешич. — У ей ребенок четыре с половиной месяца. Это же подсудное дело. Узнают — на каторгу сошлют».
«А ежели ее оставить, как она есть, — говорю, — с ей что будет?»
«Перво-наперво, — говорит, — она не должна была позволять делать с собой то, что с ей сделали. А я должон своим делом заниматься».
«Ладно, — говорю, — ты мне токо ответь, про что я тебя спрашиваю».
Он головой покачал.
«Да, — говорит, — ребенок мертвый. Что тебе ишо сказать?»
«Дак вот ты и сделай, что надо сделать. А уж она, как водится, отблагодарит…»
«Не в благодарности дело. Рази об этом речь?»
Вернулись мы в кабинет. Тут как начал он в ей рыть да копать. Прямо как шахтер в забое. Скребет, вычищает, всю утробу выворачивает, по живому режет, ну точь-в-точь как забитую свинью потрошат.
Стонет бедная Милияна, криком кричит от боли.
Я ей на ухо шепчу, утешаю, по руке глажу. Но что проку, брат! Когда тебя заживо кромсают, не все ль равно, что тебе на ухо нашептывают.
А время-то идет, охо-хо! Уж и не знаю, много ли, мало ли прошло. Кинул Ешич кровавый кусок в ведро — ишо бы пять месяцев, и человек был бы.
Я уж в тую сторону и смотреть боюсь. Страх и ужас, брат. Завтра и со мной, может, такое содееться. О судьба, чтоб тебе пусто было, за что сотворила меня женчиной?
Стянул доктор свои рукавицы все в крови, вытер пот со лба. За им и я вытерла, ей-богу.
И мне было тяжко, а каково той бедолаге?
«Ты, — говорит Ешич Милияне, — останься пока здесь, отдохни. А мы с Петрией пойдем кофейку выпьем».
Вышли мы оттудова, опять к Олгице идем. Она снова воду на плиту ставит.
Сидим в кухне, кофей пьем. Разговоры разговариваем. Доктор поглядел на часы и говорит, надо бы ему в больницу иттить. На душе-то полегчало, тут и лень на нас напала.
Дверь открыта, и нам видать, как Милияна на столе лежит.
«Пойду-ка, — говорю я, — Милияну проведаю. Погляжу, как она там».
«Погляди», — говорит Ешич.
Пошла я. Подхожу к ей сзаду и ишо на ходу спрашиваю:
«Как ты, Милияна? Чай, получше тебе, а?»
А она ничё не отвечает.
Удивилась я.
«Милияна, — позвала я шибче: вдруг не слыхала. — Полегчало тебе, а?
А она, господи, молчит. Не шелохнется.
У меня аж все внутри захолонуло: может, навредили ей?
Кинулась к ей, кричу:
«Милияна! Чего ты, Милияна? Чего ты молчишь?»
Она лежит на столе, голову как-то чудно закинула вроде цыпленка зарезанного. А лицо белое как бумага. Одно слово, мертвая.
Ох, что ж мы, злодеи, натворили! Ох, что ж теперича делать?
«Доктор, — ору я благим матом, — доктор, померла она, доктор!»
Ешич в кухне схватился за свою лысую голову.
«Ну, — говорит, — натворили мы с тобой делов. О, Петрия, накажи тебя господь, что же ты со мной делаешь!»
Побежал. А он и тогда был с брюшком, ножки короткие, бежит — смех глядеть, то и дело спотыкается.
Добежал до нас, схватил ее за руку, где жилка стучит, прислонил ухо к груди.
А она уж вся обмякла, рука точно не своя, куда хочешь, туда идет. Мертвая, как есть мертвая.
Послушал он ее, послушал и вдруг поднял руку, я и не приметила когда, да как ударит ее! На меня столбняк нашел, а он давай ее бить. Господи помилуй и спаси! Да все по щекам, по щекам. По одной, по другой. По одной, по другой! Изо всей мочи, ужасти!
«…Любое человеческое деяние можно разложить в вектор поступков и мотивов. Два фунта невежества, полмили честолюбия, побольше жадности… помножить на матрицу — давало, скажем, потерю овцы, неуважение отца и неурожайный год. В общем, от умножения поступков на матрицу получался вектор награды, или, чаще, наказания».
«Варшава, Элохим!» – художественное исследование, в котором автор обращается к историческому ландшафту Второй мировой войны, чтобы разобраться в типологии и формах фанатичной ненависти, в археологии зла, а также в природе простой человеческой веры и любви. Роман о сопротивлении смерти и ее преодолении. Элохим – библейское нарицательное имя Всевышнего. Последними словами Христа на кресте были: «Элахи, Элахи, лама шабактани!» («Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил!»).
В спальных районах российских городов раскинулись дворы с детскими площадками, дорожками, лавочками и парковками. Взрослые каждый день проходят здесь, спеша по своим серьезным делам. И вряд ли кто-то из них догадывается, что идут они по территории, которая кому-нибудь принадлежит. В любом дворе есть своя банда, которая этот двор держит. Нет, это не криминальные авторитеты и не скучающие по романтике 90-х обыватели. Это простые пацаны, подростки, которые постигают законы жизни. Они дружат и воюют, делят территорию и гоняют чужаков.
Детство – целый мир, который мы несем в своем сердце через всю жизнь. И в который никогда не сможем вернуться. Там, в волшебной вселенной Детства, небо и трава были совсем другого цвета. Там мама была такой молодой и счастливой, а бабушка пекла ароматные пироги и рассказывала удивительные сказки. Там каждая радость и каждая печаль были раз и навсегда, потому что – впервые. И глаза были широко открыты каждую секунду, с восторгом глядели вокруг. И душа была открыта нараспашку, и каждый новый знакомый – сразу друг.
После развода родителей Лиззи, ее старшая сестра, младший брат и лабрадор Дебби вынуждены были перебраться из роскошного лондонского особняка в кривенький деревенский домик. Вокруг луга, просторы и красота, вот только соседи мрачно косятся, еду никто не готовит, стиральная машина взбунтовалась, а мама без продыху пишет пьесы. Лиззи и ее сестра, обеспокоенные, что рано или поздно их определят в детский дом, а маму оставят наедине с ее пьесами, решают взять заботу о будущем на себя. И прежде всего нужно определиться с «человеком у руля», а попросту с мужчиной в доме.