В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [116]

Шрифт
Интервал

, определенной Александром Бенуа в начале XX века как истинное состояние и назначение Петербурга» (Там же: 45)). В этом отношении, как замечает Барскова, не было особенных различий, скажем, между «личной» лирикой Ольги Берггольц и ее же гражданскими поэтическими текстами, которые встраивались в официальный пропагандистский нарратив, адресованный ленинградцам. Другая стратегия, тоже позволявшая хотя бы отчасти справляться с травматическим опытом и о нем говорить, но скорее оставшаяся за рамками официальных канонов, – остранение, изображение блокадного города как внезапно изменившегося, принципиально иного, ни с чем не сопоставимого места, где и пространство, и время приобретают специфические свойства: так, время описывалось «как травматически застывшее, замершее или буквально замерзшее» (Там же: 51).

«Внутренним утопиям» – создававшимся внутри кольца блокады, обращенным к блокадникам или писавшимся «в стол» – Барскова противопоставляет утопический пропагандистский нарратив, предназначавшийся «для внешнего использования», «для аудитории Большой земли»:

В этой версии пропаганды «для внешнего использования» город-фронт переживал трудные времена, сражаясь, и ни в чем принципиально не отличался от других фронтов <…> Блокада подавалась как арена тренинга, своего рода спортивный зал для развития тела и души образцового советского горожанина, безупречно доблестного стоика (Там же: 42–53).

Очевидно, что утопия осознанного, даже рационального блокадного стоицизма пережила не только военные годы, но и Советский Союз, по‐своему абсорбируя и телеологический пафос, и петербургскую мифологию, и даже образы иного, искривленного городского пространства (я не исключаю, что именно на фоне этой утопии все прочие практики репрезентации блокады при взгляде из сегодняшнего дня могут восприниматься как утопические). Образец такого парамнезического симбиоза, наложенный на имперский миф, можно увидеть, скажем, в одной из статей «петербуржского фундаменталиста» Александра Секацкого: блокадным событиям здесь приписывается «некая предначертанность», а Петербургу присваивается миссия постоянного воспроизводства «вируса утопии» – «собственные житейские интересы живущих непрерывно приносятся в жертву символическому»; в этой традиции «добровольной, точнее говоря, естественной аскезы», в этой «смерти во имя символического» и заключается, по утверждению Секацкого, «особый русский путь» (Секацкий, 2004: 85–90)[81]. Это, безусловно, случай интеллектуальной спекуляции, но он показывает, что сложный палимпсест, в действительности стоящий за позднесоветским «блокадным каноном», все еще может быть актуализирован и присвоен.

Мне хотелось бы уйти от описания «блокадного канона» как исключительно насильственного проекта. Я вовсе не сомневаюсь в его пропагандистской и цензурирующей роли, однако полагаю, что было бы неточно приписывать его авторство инстанциям «государства» или «власти» (к сожалению, в книге Лизы Киршенбаум в центре рассмотрения, по сути, остается «государственный заградительный миф» и его взаимодействие с «подлинной» персональной или семейной памятью – прослеживающееся здесь имплицитное противопоставление существенно упрощает замысел и несколько подрывает программу исследования мифа вне риторики фальсификации и обмана). На мой взгляд, тут требуются либо более конкретные (прежде всего институциональные) определения субъектности, либо более общие – например, «позднесоветская культура». Явное общественное сопротивление, которое вызывают сегодня попытки деконструкции или рационализации советских нарративов о Второй мировой войне, возможно, указывает именно на то, что эти нарративы представляли собой не просто властный, но культурный проект, хотя и не принимавшийся значительным числом непосредственных участников военных событий. В этом смысле позднесоветское «замораживание» болезненной памяти, «pastеризация», свойственная любым мемориальным практикам, и, конечно, телеологический пафос могут быть рассмотрены и как форма травматического отстранения и, одновременно, травматической фиксации опыта, который в рамках этой культуры не мог быть до конца осознан, назван и принят. Я предполагаю, что это касается не только опыта, пережитого лично, но и чужого опыта – такого катастрофического, как блокадный, – реальность которого было невозможно и необходимо принять.

Но мне здесь видится и еще одно проблемное измерение, вообще не связанное с дискурсом травмы. Если попробовать увидеть утопизированный и сакрализованный образ блокадного города не как исключительно властный, но как культурный проект, можно допустить, что проективное пространство, имеющее столь высокую символическую нагруженность, было каким‐то образом востребовано этой культурой, было нужно для восполнения каких‐то ее дефицитов, использовалось для поддержания ее смыслового порядка, отвечая не только на политические, но и, возможно, на экзистенциальные вопросы и запросы.

2. Пискаревское мемориальное кладбище в альбомах и брошюрах 1960–1980-х годов

СМЫСЛ И ПОРЯДОК

Мемориальный комплекс, созданный на Пискаревском кладбище – на месте массовых захоронений горожан и военнослужащих, погибших во время Ленинградской блокады, – был открыт 9 мая 1960 года. Это один из первых в Советском Союзе мемориалов, посвященных событиям Второй мировой войны, и первый, посвященный блокаде.


Еще от автора Ирина Михайловна Каспэ
Именно он называется 'Жизнь'

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Искусство отсутствовать

Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».


Статус документа: окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?

Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.


Рекомендуем почитать
Нестандарт. Забытые эксперименты в советской культуре

Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.


Тысячеликая мать. Этюды о матрилинейности и женских образах в мифологии

В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.


Наука Ренессанса. Триумфальные открытия и достижения естествознания времен Парацельса и Галилея. 1450–1630

Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.


Валькирии. Женщины в мире викингов

Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.


Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература

Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».


Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе

Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.