Толстой и Достоевский. Противостояние - [79]
Библиография работ о психологии и психоанализе в «Записках из подполья» довольно обширна. Из всех «достоевских» «поверхностей» эта книга менее всего противится подобному подходу. Более того, убедительности придает тот факт, что «Записки» создавались в период горестных эмоциональных переживаний ее автора[157].
Однако, отдавая должное яркому обаянию «Записок» с точки зрения метафизики и психологии, нельзя пройти мимо того, как автор приспособил превалирующие литературные приемы и традиции для своих целей. Погребения заживо, спуски в гроты, погружения в водовороты или канализацию и фигура искупающей грехи проститутки — все это было общим местом в романтической мелодраме. Подполье, которое рассказчик «носит в своей душе», обладает особыми литературно-историческими интонациями, и не факт, что оно было присуще самому Достоевскому. Более того, в кратком вступлении автор говорит, что он описывает «один из характеров протекшего недавнего времени», и что его личность «явилась и должна была явиться в нашей среде». В этом смысле произведение в целом хорошо вписывается в ряд других примеров полемики Достоевского с идеями духовного нигилизма.
В конце Первой части Достоевский рассматривает проблему литературной формы. Рассказчик собирается изложить принципы абсолютной искренности: «Теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?» Это предложение перекликается со знаменитым первым абзацем «Исповеди» Руссо, и рассказчик тут же отмечает, что «по мнению Гейне, Руссо… непременно налгал на себя… и даже умышленно налгал, из тщеславия». И добавляет: «Я уверен, что Гейне прав». Присутствие Гейне в этом контексте иллюстрирует работу символического воображения: из-за своего долгого и мучительного «погребения» в Matratzengruft[158] — буквально в гробнице недуга — Гейне стал архетипом подпольного человека. В отличие от Монтеня, Челлини или Руссо,
«если я и пишу как бы обращаясь к читателям, то единственно только для показу, потому что так мне легче писать. Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет».
Здесь используется традиционный прием для создания подобного эффекта; нас просят поверить, что рукопись, которая не предназначалась для публикации, была анонимно «переписана»[159].
Подобные претензии на приватность, разумеется, риторичны. Но в основе лежит реальная проблема. Когда подсознательное хлынуло в поэтику, и появились попытки изобразить персонаж в его разделенной целостности, классических методов нарратива оказалось недостаточно. Достоевский считал, что дилемма неадекватности формы («Исповедь» Руссо) влечет за собой более существенную дилемму неадекватности истины. Современная литература стремилась разрешить эту задачу разными способами, но ни чередование «открытой» и «приватной» речи в «Странной интерлюдии» Юджина О’Нила, ни поток сознания, доведенный до совершенства Джойсом и Германом Брохом, не нашли окончательного решения. Передаваемое на языке подсознания слишком быстро конвертируется в наш синтаксис. Возможно, мы еще не научились слушать.
«Записки из подполья» экспериментальны скорее в смысле диапазона содержания, чем в смысле смещения или углубления нарративной формы. И опять же, главенствующий метод здесь — драма: автор сжимает ход внешних происшествий, сводя их к ряду кризисов и заставляя рассказчика говорить с исступленной искренностью, которую люди — в менее крайних обстоятельствах — позволяют себе лишь в потайных мыслях. В «Записках» противостояние души и безумия доведено до предела, и читатель подслушивает истины, внушающие не меньший ужас, чем те, что Данте услышал в аду.
Окружающая обстановка — архи-«достоевская»: «дрянная, скверная» комната на окраине Петербурга, «самого отвлеченного и умышленного города на всем земном шаре». Погода описана в соответствующем ключе:
«Нынче идет снег, почти мокрый, желтый, мутный. Вчера шел тоже, на днях тоже шел. Мне кажется, я по поводу мокрого снега и припомнил тот анекдот, который не хочет теперь от меня отвязаться. Итак, пусть это будет повесть по поводу мокрого снега».
В следующих предложениях, которые открывают Вторую часть, мы читаем:
«В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уж и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая».
На ум приходит Вийон — первый великий голос из подполья европейского мегаполиса. У него тоже были и раздумья о «прошлогоднем снеге», и «рубеж тридцатилетия» (и разве не превосходно совпадение, что легенда о Марии Египетской, которая фигурирует у Вийона в нескольких стихах, упоминается и в «Подростке»?)
Книга Михаэля фон Альбрехта появилась из академических лекций и курсов для преподавателей. Тексты, которым она посвящена, относятся к четырем столетиям — от превращения Рима в мировую державу в борьбе с Карфагеном до позднего расцвета под властью Антонинов. Пространственные рамки не менее широки — не столько даже столица, сколько Италия, Галлия, Испания, Африка. Многообразны и жанры: от дидактики через ораторскую прозу и историографию, через записки, философский диалог — к художественному письму и роману.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.