Толстой и Достоевский. Противостояние - [73]

Шрифт
Интервал

Кроме того, как я уже упоминал, преступление против ребенка — это фактическое и символическое зеркало отцеубийства. В этом дуализме Достоевский видел образ конфликта между отцами и детьми в России 1860-х годов. Шекспир прибегает к той же схеме в Третьей части «Генриха VI» для передачи тотального характера междоусобиц времен Войны Алой и Белой Роз.

Выбирая мотив сексуальной жестокости для объективизации своего морально-философского видения, Достоевский отнюдь не следовал некоему автономному эксцентрическому импульсу. Он работал в русле современной ему практики. Более того, ко времени начала публикации его романов и повестей истязание детей и соблазнение женщин деньгами или шантажом уже стали в европейской прозе общим местом. На самой заре готического романа в «Таинствах Удольфских» мы видим, как добродетельную красавицу подвергают мукам и заточают в темницу. Готический арсенал обновляется, и темницы превращаются в одинокие усадьбы, как в мелодрамах сестер Бронте, или потайные апартаменты, как у Бальзака в «Герцогине де Ланже». Не менее распространены были сюжеты о детях-калеках и нищих сиротах. Бодлеровская mendiante rousse[126] и малютка Тим из «Рождественской песни» Диккенса — двоюродная родня. Мастера саспенса и сентиментальности задолго до Достоевского разрабатывали психологическую истину о том, что увечность и беззащитность могут влечь к себе порок. Если нам понадобится сравнимое по трагичности с Достоевским изображение этой идеи, достаточно взглянуть на офорты и поздние полотна Гойи.

«Достоевские» притесняемые девы — Варвара, Катерина, Дуня, Катя — это вариации (нередко свежо и искусно выписанные) шаблонной темы. В Нелли из «Униженных и оскорбленных» отчетливо виден ее диккенсовский прототип. Когда Раскольников защищает Соню, а принц Родольф спасает Певунью (в «Парижских тайнах»), они разыгрывают универсальный сюжет, уже превратившийся в ритуал. Даже когда перед Достоевским стояли самые сложные и радикальные цели, он оставался верен современной мелодраме и ее клише. Старые развратники, волочащиеся за легкомысленными девушками, погрязшие в пороке сыновья, преследуемые дьяволом демонические герои, «падшие женщины» с золотой душой — это традиционный список персонажей в мелодраматическом репертуаре. Но благодаря волшебству гения они превратились в dramatis personae[127] «Братьев Карамазовых». А тому, кто считает, что исповеди Свидригайлова и Ставрогина в литературе беспрецедентны и происходят из обнаженности души Достоевского, следует, пожалуй, прочесть «Баламутку» Бальзака (1842), где немолодой человек достаточно откровенно желает двенадцатилетнюю девочку.

Знание традиции поможет нам и в понимании «достоевских» героев — поверженных ангелов, в которых память о спасении чередуется с инфернальной порочностью. В числе предшественников — мильтоновский Сатана, пламенные любовники из готических романов и романтических баллад, бальзаковские «влиятельные люди» вроде Растиньяка и Марсана, пушкинский Онегин и лермонтовский Печорин. Интересно отметить, что Достоевский считал князя Андрея из «Войны и мира» типичным «темным героем» романтической мифологии.

Ранние наброски Свидригайлова выглядят как пастиш под Байрона или Гюго:

«NB. Главное. Свидригайлов знает за собой таинственные ужасы, которых никому не рассказывает, но в которых проговаривается фактами: это судорожных, звериных потребностей терзать и убивать. Холодно-страстен. Зверь. Тигр».

С Валковским готическая интонация в «Униженных и оскорбленных» усиливается. Его внутренний конфликт между жестокостью и самопрезрением уже был в драматическом виде показан Байроном в Манфреде и Эженом Сю в Агасфере:

«Филантропом был; ну, а мужичка чуть не засек за жену… Это я сделал, когда романтизировал.

Я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия. Ха-ха-ха!»

Готическое злодейство порой разражается диким смехом.

В одной из записей Томаса Беддоуса[128], пуриста с готическим уклоном, мы находим формулу, которой в точности соответствуют и Свидригайлов, и Валковский, и Ставрогин и Иван Карамазов:

«слова их должны быть темными, исполненными глубокого смысла и коварными, они то симулируют искренность, то взрываются ядовитым сарказмом, дьявольским глумлением, грубостью слога».

Рогожин — тоже немалой частью принадлежит к байроновскому наследию. Это мрачный, меланхоличный юноша, который приносит в жертву все земные блага абсолюту своей страсти и убивает предмет любви в минуту благоговения и ненависти. Его взгляд обладает магнетической силой и преследует Мышкина, когда тот бродит по Петербургу. Это — один из штрихов устоявшегося готического метода; еще до Кольриджа гипнотический взгляд — как сияние в глазах Старого Морехода — стал одной из общепринятых примет романтического Каина.

Но несомненно, именно в Ставрогине традиционный материал использован с высочайшим мастерством. Как и в случае с прочими подобными персонажами, появлению Ставрогина предшествуют слухи о его причастности к неописуемым преступлениям. И тут Достоевский прибегает к любопытному — хоть и распространенному — мотиву. Намекают, будто Ставрогин одно время принадлежал к тайному обществу, тринадцать членов которого устраивали сатанинские оргии. Подобные тайные союзы (в них состоит обычно двенадцать или тринадцать человек) упоминаются и в других книгах Достоевского. Например, Алеша в «Униженных и оскорбленных» с восторгом рассказывает о группе — «человек двенадцать разного народу», — которая собирается и обсуждает злободневные вопросы. Эта идея могла привлекать писателя религиозной символикой (Иисус и апостолы) и ассоциациями с русской раскольнической традицией. Но опять же за «достоевской» интерпретацией этой темы следует видеть ее литературные предпосылки. Готический роман изобилует сатанинскими шабашами и оккультными союзами, практикующими черную магию и влияющими на политические и личные отношения. Это можно, например, проиллюстрировать знаменитой пьесой фон Клейста «Кетхен из Гейльбронна». Бальзак посвятил три мелодраматических романа подобному союзу, сплоченному узами секретности и взаимопомощи. Эти романы объединены в трилогию «История тринадцати», и она служит примечательным примером того, как готика проникает в ткань «высокой» литературы. Если нам понадобится иной ракурс этой темы в классике, достаточно вспомнить иронический взгляд на масонство в «Войне и мире».


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.