Толстой и Достоевский. Противостояние - [71]
Толстой уютнее всего чувствует себя в городе, когда тот сжигают. Достоевский с целенаправленной осведомленностью перемещается по лабиринту дешевых доходных домов, чердаков, сортировочных станций и расползшихся щупальцами предместий. Доминантная нота звучит на первой странице «Униженных и оскорбленных»: «Весь этот день я ходил по городу и искал себе квартиру. Старая была очень сыра…» Если Достоевский обращается к природным красотам, природа все равно будет городская:
«Я люблю мартовское солнце в Петербурге… Вся улица вдруг блеснет, облитая ярким светом. Все дома как будто вдруг засверкают. Серые, желтые и грязно-зеленые цвета их потеряют на миг свою угрюмость».
Пейзажей у Достоевского крайне мало. Как отмечает профессор Симмонс[118], уникальная «яркая натурная атмосфера» превалирует в «Маленьком герое»; примечательно, что Достоевский написал этот рассказ, сидя в петербургской тюрьме. Мережковский неубедителен, говоря, что писатель не изображал природу, поскольку любил ее слишком страстно. Совершенно очевидно: пастораль не входила в авторский диапазон Достоевского. Когда в «Бедных людях» он все же формально прибегает к форме пейзажа, сцена сразу же обращается в готический ужас:
«Я так любила осень, — позднюю осень, когда уже уберут хлеба, кончат все работы, когда уже в избах начнутся посиделки, когда уже все ждут зимы. Тогда все становится мрачнее, небо хмурится облаками, желтые листья стелятся тропами по краям обнаженного леса, а лес синеет, чернеет, — особенно вечером, когда спустится сырой туман и деревья мелькают из тумана, как великаны, как безобразные, страшные привидения… Жутко! Сама дрожишь как лист; вот, думаешь, того и гляди выглянет кто-нибудь страшный из-за этого дупла… Страшно станет, а тут, — точно как будто заслышишь кого-то, — чей-то голос, как будто кто-то шепчет: „Беги, беги, дитя, не опаздывай; страшно здесь будет тотчас, беги, дитя!“»
Во фразе «страшно здесь будет тотчас» сконцентрированы атмосфера готики и техника мелодрамы. Памятуя, что Достоевский — в долгу у обеих, давайте теперь обратимся к теме, которая обычно считается одним из лейтмотивов его произведений, — теме насилия над детьми.
VI
Бытовало мнение, будто роман девятнадцатого века — по крайней мере, до Золя, избегал щекотливых и патологических аспектов сексуального опыта. Достоевского считали пионером в раскрытии темного мира «вытеснения» и «противоестественного» вожделения — мира, с которым столь подробно позднее ознакомил нас Фрейд. Но фактами это мнение не подтверждается. Даже в «высоком» романе мы видим шедевры — такие как «Кузина Бетта» Бальзака или «Бостонцы» Генри Джеймса, — которые свободно касаются рискованных сексуальных тем. «Арманс» Стендаля и «Рудин» Тургенева — это трагедии импотенции; бальзаковский Вотрен появляется на три четверти века раньше прустовских invertis[119], а «Пьер» Мелвилла стал незаурядной попыткой проследить окольные пути любви.
Все это вдвойне верно для «низкого» романа, готических romans noir[120] и неиссякаемого потока серийных романов ужасов и любовных историй. Садизм, извращения, противоестественные грехи, инцест с непременными похищениями и гипнотизмом — вот список основных тематических клише. Наставление книгоиздателя бальзаковскому Люсьену де Рюбампре[121], когда тот впервые приезжает в Париж — написать что-нибудь «в духе госпожи Радклиф», — было высечено на скрижалях закона литературы. Шаблонные сюжеты со страдающими девами, развратными деспотами, убийствами при свете газовых фонарей и искуплением через любовь всегда были под рукой начинающего романиста. Если он окажется гением, то сможет превратить их в «Лавку древностей» или «Златоокую девушку»[122]; если просто талантом — в «Трильби»[123] или «Парижские тайны»; а если обычным ремесленником — в один из сотни тысяч романов- фельетонов, о которых не помнят сегодня даже библиографы. И именно оттого, что их забыли, определенные повторяющиеся темы и драматические ситуации у Достоевского представляются нам уникальными и патологическими. На самом же деле его сюжеты — если рассматривать их просто как сырье или краткий пересказ историй — не менее зависели от корпуса современной ему традиции и практики, чем это было в случае с Шекспиром. Выискивать в них его личные мании может оказаться весьма познавательным делом, но к этому занятию следует приступать лишь после знакомства с имеющейся под рукой популярной литературой тех лет.
У многих писателей есть определенные образы или типовые ситуации, которые в открытом или замаскированном виде переходят из книги в книгу. В поэмах и драмах Байрона, например, присутствует намек на инцест. Как мы знаем, Достоевский то и дело упоминает сексуальные посягательства немолодых мужчин на девочек или совсем юных женщин. Чтобы проследить эту тему в его произведениях и показать, где она присутствует в скрытой символической форме, понадобилась бы отдельная книга. Эта тема проявляется в «Бедных людях», первом романе писателя, где осиротевшую Варю домогается господин Быков. На нее есть намек в повести «Хозяйка», где отношения между Муриным и Катериной омрачены неким грехом. В «Елке и свадьбе» она видна через прозрачную маску обхаживаний одиннадцатилетней девочки стариком, который предлагает выйти за него, когда ей исполнится шестнадцать. Похожий мотив звучит в изумительной новелле «Вечный муж». Героиня незаконченного романа «Неточка Незванова» испытывает нездоровую привязанность к своему отчиму. В «Униженных и оскорбленных» тема, о которой мы говорим, становится одной из доминант: главный герой мелодраматически спасает Нелли (образ, близкий к прототипу из биографии Диккенса
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.