Толстой и Достоевский. Противостояние - [70]
Однако прежде чем ознакомиться с этими крайними и герметическими проявлениями готики в романах Достоевского, мне бы хотелось вкратце остановиться на более «явной» готике мелодрамы XIX века. В XVIII веке при становлении готического стиля в нем преобладали средневековые и пасторальные тона. Он начинался — как написал Кольридж в марте 1797 года в письме Уильяму Боулзу[115] — с
«темниц, старых замков, уединенных Прибрежных Домов, Гротов, Лесных Чащ, странных персонажей и всего этого племени, населяющего Ужас и Тайну…»
Но по мере того, как иссякало изначальное восхищение экзотикой и архаикой, менялись и декорации. Представления и страхи читателей и зрителей середины XIX столетия обратились к надвигающейся массе города — особенно когда кризисы промышленной революции представили город в обличье голода и трущоб. Нигде ранее утрата человеком райского сада не проявлялась с большей степенью отчаяния и непоправимости. Бальзаковский ночной Париж, «зловещий закат» в викторианских бульварных романах, Эдинбург мистера Хайда, мир уличных лабиринтов и съемных комнат, через которые К. у Кафки стремглав несется к роковому концу, — это образы все того же окутанного ночной тьмой Вавилона. Но из всех летописцев мегаполиса в его костюмах призраков и дикарских масках Достоевский был самым ярким.
Авторы произведений, у которых он черпал вдохновение, составляют замечательную галерею. Еще до расцвета готики Ретиф де ла Бретонн — полузабытый и труднооценимый писатель, чей яростный и разносторонний талант стоял на грани гения, — понял, что город в послезакатные часы — terra incognita современного общества. В романе «Парижские ночи» (1788) он отчетливо представил главные элементы новой мифологии: дно общества и проститутки, мерзлые чердаки и миазмы подвалов, мелодраматический контраст между лицами в окне и роскошными пирами в богатых особняках. Ретиф, подобно Блейку, разглядел, как сконцентрированы в ночном мегаполисе символы финансовой и судебной бесчеловечности. Он ухватил парадокс: бедные и затравленные люди нигде не чувствуют себя более бездомными, чем под громадной армадой домов. Следом за ним шли бродяги Виктора Гюго и Эдгара По, «Англичанин, употребляющий опиум»[116] и Шерлок Холмс, персонажи Гиссинга и Золя, Леопольд Блум и барон де Шарлю. Сильное влияние Ретифа заметно на первых страницах «Белых ночей» Достоевского.
Среди предтеч Достоевского был и де Квинси. Он показал, что даже среди дешевых доходных домов и фабрик глаз поэта может найти моменты фантастического и пылкого видения, не менее аутентичного, чем в готических чащах или на легендарном Востоке эпохи романтизма. Он — как и Бодлер — придал образу города суровую инаковость, которой он уже некогда обладал в апокалиптических проклятиях, адресованных Ниневии и Вавилону. Из воспоминаний Дмитрия Григоровича мы знаем, что «Исповедь англичанина, употребляющего опиум» числилась среди любимых книг юного Достоевского. Она оставила свой отпечаток в его ранних произведениях и в «Преступлении и наказании». За образом Сони можно разглядеть Анну с Оксфорд-стрит.
Влияние Бальзака и Диккенса слишком очевидно и масштабно, чтобы подробно на нем останавливаться. Париж и Лондон, какими их изобразил Достоевский в 1863 году в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (текст, особенно любимый советскими комментаторами), — это города, увиденные в свете «Отца Горио», «Утраченных иллюзий» и «Холодного дома».
Но именно в «Парижских тайнах» Эжена Сю (1842–43) городская готика достигла своего самого полного выражения. Эту книгу очень хвалил Белинский, и ее взахлеб читали и в России, и во всей Европе. Толстой в «Юности» вспоминает, как он зачитывался диковинно сильными книжками Сю. Достоевский был знаком и с «Парижскими тайнами», и с «Агасфером». Хоть в письме брату от 4 мая 1845 года Достоевский и называет Сю «весьма недалеким», он многому у него научился. Особенно это касается некоторых эпизодов из Первой части «Подростка», — правда, временами нелегко отличить пародию от имитации. Сю поднял до новых высот пафоса смесь мелодрамы и гуманизма, который характеризует схождение литературы XIX века в низы общества. Краткая цитата из знаменитой главы под названием «Нищета» из «Парижских тайн» показывает преобладающую интонацию романа:
«Младшая из девочек, пораженная чахоткой, бессильно опустила свое несчастное личико, уже синевато-бледное и прозрачное, на холодную как лед грудь своей пятилетней сестренки»[117].
Мы найдем ее чахнущей в доме Мармеладова и в лачугах, среди которых Алеша Карамазов осуществляет свое миссионерство. Некоторые революционные заявления Сю повторяются у Достоевского почти дословно. Так, в «Братьях Карамазовых» воспроизводится замечание из Сю: «Богатство и праздность ужасны тем, что не могут отвлечь человека и делают его беззащитным перед невзгодами и страданиями». Можно провести аналогии по тематике и способам изображения между Марией из «Парижских тайн» и кроткими героинями Достоевского, между рассказом Сю о маркизе д’Арвиле и брачной дилеммой из «Идиота».
Но наследование Достоевским европейской традиции лежит за рамками конкретных вдохновивших его примеров. Оно проходило через весь его писательский путь. Он был глубже осведомлен о европейской литературе и был более непосредственным ее наследником, чем любой другой из русских современников. Трудно вообразить, какие книги писал бы Достоевский, не прочти он Диккенса и Бальзака, Эжена Сю и Жорж Санд. Они заложили незаменимый фундамент в его концепцию инфернального города; Достоевский перенял от них традицию мелодрамы, которую он углубил, и в которой достиг вершин мастерства. «Бедные люди», «Преступление и наказание», «Подросток», «Белые ночи», «Униженные и оскорбленные» — эти книги представляют собой часть генеалогии, которая началась с произведений Ретифа де ла Бретона и романа «Хромой бес» (1707) Лесажа и продолжает существовать в современных американских романах о жизни бедных городских кварталов.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.