Толстой и Достоевский. Противостояние - [69]

Шрифт
Интервал

Мы понимаем, что «Ган Исландец» Виктора Гюго (Ставрогин, кстати, бывал в Исландии), «Шагреневая кожа» Бальзака, «Холодный дом» Диккенса, романы сестер Бронте, новеллы Готорна и По, «Разбойники» Шиллера, «Пиковая дама» Пушкина — все эти произведения готичны по своей теме и по способу подачи. Мы знаем, что роман ужасов в облагороженном и «психологизированном» виде был по-прежнему жив в искусстве Мопассана, мрачных повестях Генри Джеймса и Уолтера Де Ла Мара. Литературные критики говорят, что после упадка формальной трагедии театры XIX века захватила мелодрама, которая в итоге создала картину мира в кино, в радиопостановках и популярной литературе. В своем эссе об Уилки Коллинзе и Диккенсе Т. С. Элиот, комментируя «замещение драматической мелодрамы мелодрамой кинематографической», говорит, что в обоих случаях корни следует искать в готике. Кроме того, нам известно, что космология мелодрамы — мир демонических героев в развевающихся накидках, мир дев, мечущихся между муками и бесчестьем, мир добродетельной нищеты и пагубного богатства, мир газовых фонарей, льющих свое зловещее сияние на затянутые туманом аллеи, мир канализационных труб, из которых в решающие моменты появляются подпольные люди, мир колдовских снадобий и лунных камней, мир Свенгали и утраченной скрипки Страдивари — вся эта космология адаптировала готический стиль к среде промышленного мегаполиса.

В столь разных произведениях, как «Оливер Твист», новеллы Гофмана, «Дом о семи фронтонах» Готорна или «Процесс» Кафки, мы различаем готическую субстанцию. Но лишь специалистам известны те имена и произведения — их сейчас можно увидеть лишь в примечаниях к литературоведческим книгам или на пожелтевших музейных афишах, — которые Бальзак, Диккенс, Достоевский и другие почитали своими ориентирами. Мы целиком утратили критерии, которыми руководствовался Бальзак, когда — желая особеннейшим образом выделить эпизод из «Пармской обители» — сравнил шедевр Стендаля с «Монахом» Льюиса и с «последними книгами» Анны Радклиф. Мы забываем, что «леденящие кровь истории» Льюиса и Радклиф владели в XIX веке куда более широким кругом читательских душ и оказывали куда большее влияние на европейские вкусы, чем любые другие книги — за исключением, пожалуй, «Исповеди» Руссо и «Вертера» Гете. Достоевский вспоминал, как в детстве он «в долгие зимние вечера, за неумением грамоте, слушал, разиня рот и замирая от восторга и ужаса, как родители читали на сон грядущий романы Радклиф, от которых… потом бредил во сне в лихорадке». Достаточно указать на героиню пушкинского «Дубровского», чтобы стала очевидной популярность «Леса» и «Таинств Удольфских»[113] вплоть до границ русской Азии. Кто сегодня читает Эжена Сю, которого Сен-Бёв ставил на одну доску с Бальзаком по «плодовитости и композиции», или помнит, что его «Агасфер» и «Парижские тайны» были переведены на дюжину языков и буквально проглочены миллионами поклонников от Мадрида до Петербурга? Кто сегодня сможет назвать, какие именно книги, исполненные романтики и ужасов, вводили Эмму Бовари в томительные мечтания?

И все же именно эти мастера хоррора и магии, эти псевдоантиквары, воссоздавшие некий средневековый мир, которого никогда не существовало, рассеяли по всему свету семена, из которых выросли «Старый мореход» и «Кристабель» Кольриджа, «Манфред» Байрона, «Ченчи» Шелли и «Собор Парижской Богоматери» Гюго. Более того, капитаны сегодняшней литературной индустрии, производители исторических и детективных романов — все они прямые потомки Хораса Уолпола, Мэтью Грегори Льюиса, Анны Радклиф и Чарльза Метьюрина (автора поразительного по степени влияния «Мельмота»). В научной фантастике возник даже отдельный жанр, основанный на готике «Франкенштейна» и готических образах По.

В рамках общей традиции готики и мелодрамы существовали особые формы чувственности. Один из главных ее аспектов подробно описан в книге Марио Праца[114] «Плоть, смерть и дьявол в романтической литературе». Начиная с де Сада и авторов эротических книг XVIII века, этот аспект сформировал немалый пласт литературы и графического искусства вплоть до времен Флобера, Уайльда и Д’Аннунцио. Эта разновидность готики явно видна у Китса в «La Belle Dame sans Merci» и «Оттоне Великом», в «Саламбо» Флобера, в поэзии Бодлера, в наиболее мрачных эпизодах у Пруста и — в пародийном виде — у Кафки в «Исправительной колонии». Достоевский был знаком с произведениями де Сада и с прочей классикой разврата, включая «Терезу-философа» (эта книга Монтиньи несколько раз упоминается в записках к «Идиоту» и «Бесам»). Он то и дело возвращался к «декадентским» в историческом и техническом смысле темам. Его «гордые женщины» сродни femmes fatales и вампиршам, о которых говорится у Праца. В трактовке преступлений на почве секса у Достоевского присутствуют садистские элементы. Но мы должны быть осторожными, обращая внимание на его особый подход к готическим традициям, — нельзя упускать из виду роль «достоевской» метафизики, которая стоит за техникой мелодрамы. Если мы соблюдем эту осторожность, нам будет труднее принять заявление Праца, будто «парабола порока всегда неизменна — от Жиля де Ре до Достоевского».


Рекомендуем почитать
Создавая бестселлер

Что отличает обычную историю от бестселлера? Автор этой книги и курсов для писателей Марта Олдерсон нашла инструменты для настройки художественных произведений. Именно им посвящена эта книга. Используя их, вы сможете создать запоминающуюся историю.


Полевое руководство для научных журналистов

«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.