Толстой и Достоевский. Противостояние - [66]
«Мне всегда казалось, что вы заведете меня в какое-нибудь место, где живет огромный злой паук в человеческий рост, и мы там всю жизнь будем на него глядеть и его бояться. В том и пройдет наша взаимная любовь».
Диалог состоит из полутонов и обрывков. Но воздух весь дрожит от пронзительности.
Входит Петр Верховенский, и Ставрогин говорит: «Если сейчас что-нибудь услышишь, Лиза, то знай: я виновен». Петр хочет опровергнуть вину, принимаемую Ставрогиным на себя. Он пускается в путаный монолог, где перемешаны ложь, опасная полуправда и злые предсказания. Это он, сам того не желая, подготовил почву для убийств. Но пожары затевать было преждевременно. Возможно, какие-то из его приспешников захотели взять дела в свои кривые руки? И тут Петр выдает одну из своих заветных догм:
«Нет, эта демократическая сволочь с своими пятерками — плохая опора; тут нужна одна великолепная, кумирная, деспотическая воля, опирающаяся на нечто не случайное и вне стоящее».
Петр теперь прилагает все усилия, чтобы уберечь своего идола от самоуничтожения. Нельзя позволить Ставрогину взять убийство на себя, но вину он разделить должен. Тогда их связь с Петром станет еще теснее. Священник необходим богу (разве бога создал не он?), но бог должен все терпеть, сохраняя внешнюю неуязвимость. Стратегия нигилиста Верховенского в отношении Ставрогина раскрывается в одном из самых потрясающих монологов в романе, это высший пилотаж разделенного желания и двойственности смысла. С помощью риторических модуляций Петр переходит от моральных аспектов невинности к юридическим:
«— Долго ли глупейший слух по ветру пустить?.. Но ведь в сущности вам ровно нечего опасаться. Юридически вы совершенно правы, по совести тоже, — ведь вы не хотели же? Не хотели? Улик никаких, одно совпадение… Но я рад по крайней мере, что вы так спокойны… потому что вы хоть и ничем тут не виноваты, ни даже мыслью, но ведь все-таки… И притом согласитесь, что все это отлично обертывает ваши дела: вы вдруг свободный вдовец и можете сию минуту жениться на прекрасной девице с огромными деньгами, которая, вдобавок, уже в ваших руках. Вот что может сделать простое, грубое совпадение обстоятельств — а?
— Вы угрожаете мне, глупая голова?»
Боль в вопросе Ставрогина происходит не из страха шантажа; опасность — в силе Петра, способной уничтожить остатки ставрогинского самосознания. Этот человек угрожает переделать бога по своему гнусному образу. Ужас Ставрогина перед наползающим мраком (метафора безумия) Петр превосходно парирует быстрым ответом: «Вы свет и солнце…»
Я бы с удовольствием цитировал и дальше, но, думаю, главное — прояснить существенные моменты. Здесь диалог работает по тем же моделям, что и поэтическая драма. Стихомифия греческой трагедии, диалектика «Федона»[110], шекспировский внутренний монолог, тирада неоклассического театра — все это примеры совершенной стратегии в риторике, драматизации дискурса, где невозможно отделить формы выражения от цельности смысла. Трагическая драма — это, пожалуй, наиболее непреходящее и исчерпывающее изложение человеческих историй, достигнутое большей частью средствами языка. Используемые ею методы риторики обусловлены идеей и материальными инструментами театра. Но их можно перевести в поле, которое не будет театральным в техническом или физическом значении. Это происходит в оратории, в Платоновых диалогах, в драматической поэме. Достоевский перевел язык и грамматику драмы в повествовательную прозу. Именно это мы имеем в виду, когда говорим о «достоевской» трагедии.
Ставрогин говорит Петру: Лиза «догадалась как-нибудь в эту ночь, что я вовсе ее не люблю… о чем, конечно, всегда знала». Маленький Яго отвечает, что это все «ужасно подло»:
«Ставрогин вдруг рассмеялся.
— Я на обезьяну мою смеюсь, — пояснил он тот же час».
Эта фраза с жестокой точностью расставляет двух мужчин по местам. Петр — отвратительный Ставрогину близкий знакомый, он карикатурно подражает Ставрогину с тем, чтобы принизить или уничтожить его представление о самом себе (тут можно вспомнить о роли бабуина в известной серии рисунков Пикассо о художниках и моделях). Петр говорит, что, якобы, догадался о «полной неудаче» Ставрогина той ночью. Это доставляет ему наслаждение. Его садизм (садизм соглядатая) подпитывается стыдом Лизы. Очевидная импотенция Ставрогина сделает его более уязвимым перед унижением. Но Верховенский недооценил степень обессиленности своего бога. Ставрогин говорит Лизе правду: «Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остановил убийц». Его приятие на себя косвенной вины (мотив, который в более полной мере исследуется в «Братьях Карамазовых») приводит Петра в ярость. Он набрасывается на своего идола, «бормоча бессвязно… с пеной у рта». Петр выхватывает револьвер, но он не в силах убить своего «князя». Впав в неистовство, он выдает сокровенную истину: «Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя, были шутом! Понимаете вы меня?» Ставрогин — возможно, единственный из персонажей, который понимает. Трагедия Петра — это трагедия любого священника, воздвигшего божество по своему образу и подобию, и в словах Ставрогина, которыми он прогоняет Петра, есть штрих драматической иронии: «Ступайте от меня теперь к черту… К черту, к черту!» Но вместо этого шут вымещает свою месть на Лизе. От издевательских реплик Петра Лизу спасает Маврикий Николаевич, ее преданный поклонник, прождавший всю ночь в ставрогинском саду. И они отправляются на место убийства.
Статья украинского писателя Майка Йогансена, написанная им на русском языке, и опубликованная 7 ноября 1925 года в харьковской газете «Коммунист».
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.