Толстой и Достоевский. Противостояние - [64]

Шрифт
Интервал

Черновики к «Идиоту» познавательны во многих отношениях. Балансируя между — выражаясь словами Д. Г. Лоуренса — абстракцией и струей творческой жизни, Достоевский натыкался на афоризмы чрезвычайной силы. В первых набросках двойной фигуры Мышкина-Ставрогина мы обнаруживаем западающее в память замечание: «И беси веруют и трепещут»[108]. Именно здесь, как и в другой афористической фразе — «Христос не понял женщину» (из заметок к «Бесам») — наиболее ясно видна уместность сравнения Достоевского с Ницше. Порой писатель на полях своих литературных планов оставляет замечания, касающиеся его кредо: «На свете одно: сострадание непосредственное. А справедливость — дело второе». Заметки к «Идиоту» постоянно напоминают о повторяемости тем и мотивов в прозе Достоевского (Пруст говорил, что все романы Достоевского можно назвать «Преступление и наказание»). В первоначальных замыслах «идиот» не только обладал многими качествами Ставрогина, но и тайно состоял в браке и подвергался публичному презрению — в точности как герой «Бесов». В некоторых позднейших версиях вокруг Мышкина создается детский «клуб». Дети играют важную роль в сюжете, и через них раскрывается подлинная природа князя. Это — история Алеши в эпилоге «Братьев Карамазовых». Похоже, закон сохранения материи существует не только в природе, но и в творчестве.

Особый интерес представляет возможность мельком заглянуть в безотчетные и полуосознанные уголки литературного процесса. Мы обнаруживаем, например, что Достоевский постоянно упоминает «царя иудейского». Нам известно, что Петрашевский, к кружку которого писатель условно принадлежал в 1848–49 годах, «иудейским царем» называл Джеймса де Ротшильда, и что «ротшильдом» недвусмысленно хотел стать герой «Подростка». В контексте ранних черновиков «Идиота» это словосочетание, видимо, относится к процентщикам, с которыми имеет дело Ганя. В самом романе Ганя употребляет его лишь однажды — как символ своих финансовых амбиций. Но учитывая постоянную повторяемость этой фразы у Достоевского, вероятно, она подсознательно и подвела писателя к мотиву Христа.

Кроме того, именно черновики помогают нам глубже понять парадокс «независимого персонажа».

«Персонажи, — пишет Блэкмур, — это конечный продукт, предметная форма художественного процесса, их создание определяется самыми глубинными убеждениями автора, столь по-человечески ошибочными, но в руках гения — столь сверхчеловечески верными».

Конечный продукт и его предметность есть результат творческого труда огромной сложности. То, что в финальной версии выглядит «столь сверхчеловечески верным», — это итог исследований и столкновений, в которые вовлечен гений писателя, его нарождающаяся свобода и «сопротивление материала». Не только первоначальная концепция «Идиота» (заметки, навеянные преступлением Ольги Умецкой в сентябре 1867 года) целиком отличается от последующих версий, фокус всего романа продолжал меняться даже после публикации первых глав в журнале Каткова «Русский вестник». Эти перемены, судя по всему, происходили изнутри. Достоевский оказался буквально не готов к той роли, которую стала играть Аглая, и всячески противился — в многочисленных черновиках и переписанных фрагментах — фатальности рогожинского преступления.

В своей работе «Что такое литература» Сартр отвергает идею, что вымышленный персонаж обладает — в каком бы то ни было рациональном смысле — «собственной жизнью»:

«Писатель всюду наталкивается на свое знание, свою волю, свои замыслы, короче говоря, на самого себя. Он входит в контакт лишь со своей субъективностью… Пруст не обнаружил, что Шарлю гомосексуалист, он решил создать его таким прежде, чем начал писать свой многотомный роман»[109].

Имеющиеся у нас свидетельства работы воображения не подкрепляют логику Сартра. Да, персонаж — это и в самом деле творение субъективности автора, но в нем все же есть и некая часть, знаний о которой у автора недостаточно. Сартр говорит, что формулировка задачи — алгебраического уравнения с неизвестными — с неизбежностью влечет за собой и ее решение, и природу этого решения. Но тем не менее, речь идет о творческом процессе; выявление «ответа» — это в идеальном смысле лишь тавтология. «У всего, что окружает нас и что с нами случается, — писал Кольридж в приложениях к „Наставлениям государственному деятелю“, — есть одна общая конечная цель, а именно, совершенствование нашего сознания: теперь, какую бы неизведанную доселе часть нашей природы ни приоткрыло наше обновленное сознание, наша воля сумеет подчинить ее себе при верховной власти разума». Дон Кихот, Фальстаф и Эмма Бовари воплощают подобные открытия; создание этих персонажей породило встречные процессы прояснения творческого акта и развития предмета творчества, и благодаря им Сервантес, Шекспир и Флобер приходили, в буквальном смысле, к познанию ранее неведомых «частей» самих себя. Немецкий драматург Хеббель задавался вопросом, насколько любой выдуманный поэтом персонаж может считаться «объективным». И сам же отвечал: «Настолько, насколько человек свободен в своих отношениях с Богом».


Рекомендуем почитать
Октябрь в украинской литературе

Статья украинского писателя Майка Йогансена, написанная им на русском языке, и опубликованная 7 ноября 1925 года в харьковской газете «Коммунист».


Полевое руководство для научных журналистов

«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.