Толстой и Достоевский. Противостояние - [61]

Шрифт
Интервал

Сходным образом уместны — но не более того — и аналогии, которые проводят между Достоевским и Расином. Про обоих можно сказать, что они посредством драматического действия и драматической риторики выразили сравнимые по остроте наблюдения об оттенках и многообразии человеческой души. Расин и Достоевский воплотили в драме свои уникальные выводы о свойствах сознания и, сталкивая между собой различные аргументы, сумели сформулировать идеи по поводу масок бессознательного.

Мы можем — в достаточной степени условно — обосновать подобные сопоставления, признав, что в романах Достоевского присутствуют те ценности, концепции и действия, которые ушли из западной литературы вместе с елизаветинской и неоклассической трагедией. У Достоевского есть право считаться «драматургом», представляющим эту высокую традицию. Он обладает безошибочной интуицией во всем, что касается драмы. В жертву единству действия он приносит мелкие претензии на правдоподобие. Он достиг той свободы, когда можно не обращать внимания на мелодраматические совпадения и маловероятные события, на грубость мелодраматических инструментов. Самое главное для него — истина и величие человеческого опыта в свете страстного конфликта. И постоянным средством выражения для него служит прямое высказывание: духа — к духу, души — к «я».

IV

«Идиот» — самый несложный по структуре роман Достоевского. Повествование со схематической ясностью следует от пролога и рокового пророчества Мышкина к реально совершенному убийству. Роман с характерной прямотой задает старинную загадку трагического героя. Князь невинен и в то же время виновен. Он признается Евгению Павловичу: «О да, я виноват! Вероятнее всего, что я во всем виноват! Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват!». «Преступление» Мышкина — в том, что его сострадание больше его любви, ибо если на свете есть слепая любовь («Король Лир»), то есть и слепая жалость. Князь «любит» обеих — и Аглаю, и Настасью, но любовь его не всеобъемлюща ни в том, ни в другом случае. Тема любовного треугольника захватывала Достоевского, она символизировала для него трагический ход вещей. Ей посвящен центральный сюжет в «Униженных и оскорбленных» (книге, которую во многих отношениях можно считать предварительным наброском «Идиота»), и еще глубже она разработана в «Вечном муже», в «Бесах» и в «Братьях Карамазовых». Достоевский верил, что можно любить сразу двух людей с одинаковой, невероятной силой. Он видел в этом не извращение, а повышенную способность к любви. Тем более — милосердие, оно не иссякает, и на скольких бы людей ни распространялось, его не становится меньше — в отличие от количества любви.

Обращение к этим материям в драматической форме, то есть в форме, где нет других средств, кроме прямой речи и физического действия, создает очевидные сложности. Стремясь объективизировать природу мышкинской любви, придумать для нее подходящие драматические конструкции, Достоевский отделил его любовь от физических корней. «Идиот» — это и есть воплощенная любовь, но сама любовь внутри него с плотью не связана. В некоторых местах романа Достоевский чуть не впрямую намекает, что Мышкин — инвалид, неспособный на сексуальную страсть в обычном смысле слова. Однако этот подтекст порой может выпадать из нашего сознания — как и из сознания других персонажей. В иные моменты Аглая и Настасья отдают себе отчет в ущербности князя, а в иные — не отдают, считая возможность брака с ним самоочевидной. Двусмысленность усугубляется ассоциациями князя с Христом. В свете этих ассоциаций мотив безупречной чистоты существенен. Но если этот мотив реализовать в полной мере, мы не смогли бы следить за сюжетом без чувства недоверия. Как утверждает Анри Труайя в своей книге о Достоевском, импотенция князя изображается не столько через сексуальный подтекст, сколько через его общую неспособность к действию: «Если он пытается действовать, он совершает ошибки… Он не смог жить в чуждом ему климате, не смог выдержать искуса жизнью, не смог воплотиться в человека»[105].

Эта ситуация порождает ряд проблем с техникой и формой, которые в полной мере не разрешены. Сервантес нашел куда более убедительное решение: платоническая природа Дон Кихотовой любви — не частный случай ущербности, а пример деятельной добродетели; «ирреальность» его отношений с другими людьми — позитивный двигатель сюжета, а не потусторонний принцип, который — как это происходит в «Идиоте» — вторгается в структуру романа в произвольные моменты. Достоевский попытался еще раз решить эту задачу, вернувшись к ней в «Братьях Карамазовых». Переход Алеши от монашества к мирской жизни — поступок, параллельный его психологическому преображению; он переходит от воздержания к способности действовать. Он — монах и, в то же время, человек, и нам это представляется признаком абсолютной человечности.

Достоевский долго не мог придумать, как правильнее завершить свой роман. В одной версии Настасья выходит все же замуж за Мышкина; в другой — накануне свадьбы сбегает в бордель; в третьей — становится женой Рогожина; в четвертой — завязывает дружбу с Аглаей, дабы устроить ее брак с князем; даже рассматривался вариант, где Аглая — любовница Мышкина. Все эти версии указывают на глубокую свободу воображения писателя. В противоположность Толстому с его безжалостным и всеведущим контролем над персонажами, который метафорически сравнивают с Божьей властью над человеком, Достоевский — как все истинные драматурги — внутренним ухом прислушивался к независимой и непредвидимой динамике действия. Следуя за его мыслью в записных книжках, мы видим, как писатель позволяет диалогам развиваться по своим внутренним неотъемлемым законам, исходя из их потенциальных возможностей. Микеланджело говорил, что лишь высвобождает из куска мрамора уже живущую внутри форму. Структура и незримые изгибы материала для Микеланджело — то же, что энергия и пока дремлющие высказывания драматического персонажа — для Достоевского. Временами игра сил становится столь вольной, что мы начинаем подозревать некоторую неопределенность замысла (кстати, незавершенные спины полулежащих фигур в Капелле Медичи — они мужские или женские?) Перечитывать роман Достоевского — это как смотреть новую постановку хорошо знакомой пьесы: ты по-прежнему с интересом ждешь, что будет дальше.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.