Толстой и Достоевский. Противостояние - [6]

Шрифт
Интервал

И именно в этом свете нужно рассматривать его эпилепсию. Патология и происхождение «священной болезни» Достоевского остаются неясными. Немногие известные нам хронологические данные не позволяют принять теорию Фрейда о побочной связи между первыми припадками и убийством отца писателя. Собственная концепция Достоевского была путаной и пропитанной религиозными смыслами: он считал эпилепсию жестокой унизительной пыткой, но в то же время и таинственным даром, через который человек может достичь мгновений чудесного просветления и прозрения. И в рассказах князя Мышкина из «Идиота», и в диалоге Шатова и Кириллова из «Бесов» припадки представляются реализацией тотального опыта, попытками самых потайных и главных сил жизни вырваться наружу. В момент припадка душа освобождается от сковывающих ее чувств. Нигде Достоевский не упоминает, чтобы «идиот» сожалел о своем священном недуге.

Не исключено, что болезнь Достоевского была прямо связана с чрезвычайной крепостью его нервов. Возможно, она служила для выхлопа бушующей энергии. Томас Манн видел в ней «плод избыточной силы, некий взрыв, крайнюю форму титанического здоровья»[10]. Пожалуй, это и есть ключ к природе Достоевского: «титаническое здоровье», для которого недуг — инструмент восприятия. В этом отношении сравнение с Ницше оправдано. Пример Достоевского наглядно иллюстрирует тех художников и мыслителей, которые окружают себя физическим страданьем, словно «сводом разноцветного стекла»[11]. Сквозь это стекло они острее видят реальность. Достоевского, таким образом, можно сравнить и с Прустом, который встроил свою астму в стену, охраняющую монашескую келью его искусства, и с Джойсом, который слухом питал свою слепоту, вслушиваясь в тьму, словно в морскую раковину.

«Противоположный, но не далекий, не чужой», — написал Мережковский: здоровье Толстого и болезнь Достоевского несут на себе сходные печати творческой мощи.

Т. Э. Лоуренс однажды сообщил Эдварду Гарнету:

«Помнишь, я как-то говорил тебе, что собрал полку „титанических“ книг (тех, что отличает величие духа, „возвышенность“, как сказал бы Лонгин)? Это „Карамазовы“, „Заратустра“ и „Моби Дик“».

Пять лет спустя он дополнил список «Войной и миром». Определение «титанические», которое дает этим книгам Лоуренс, проявляется не только в их масштабе, но и в жизни авторов.

Но присущее искусству Толстого и Достоевского величие — то, как оно вернуло в литературу целостность концепции, ушедшей из нее вместе с закатом эпической поэзии и трагической драмы, — нельзя постигать изолированно. Как нельзя и ограничивать свое внимание исключительно русскими авторами, хотя вспоминается невольный вопрос Вирджинии Вульф о том, могут ли «замечания о современной прозе… обойтись без упоминания о русском влиянии»[12]. Прежде чем перейти непосредственно к работам Толстого и Достоевского, я хочу сделать небольшую паузу и остановиться на литературе как таковой и, в частности, на достоинствах русского и американского романов XIX столетия.

III

Т

радиция европейского романа родилась из самих обстоятельств, которые эпопею привели к краху, а серьезную драму — к увяданию. Благодаря неискушенности, связанной с большими расстояниями, а также — множественности случаев проявления индивидуального творческого гения, русские писатели от Гоголя до Горького заряжали свой материал такой энергией, столь высокой концентрацией откровения, столь неистовой поэзией веры, что проза как литературная форма стала соперничать по своему масштабу с эпопеей и драмой — а то и превосходить их. Но история романа — это не непрерывная череда последовательных событий. Русское чудо было реализовано через резкое отмежевание от превалирующей европейской формы, вплоть до противопоставленности ей. Русские мастера — подобно американцам Готорну и Мелвиллу, которые занимались тем же, но по-своему, — нарушили традиции жанра в том виде, в каком его понимали в период от Дефо до Флобера. Главный вопрос состоял в том, что для реалистов XVIII века эти традиции служили источником силы, а ко времени «Мадам Бовари» они превратились в ограничения. Что это за традиции и как они возникли?

Эпическая поэма в своем естественном виде адресована довольно узкому кругу слушателей; драма — в ее живом проявлении, а не тогда, когда она становится просто формой, — предназначена для коллективного организма — театральной аудитории. Но роман ведет разговор с читателем-индивидуумом в стихии его личной жизни. Это — способ общения писателя с фрагментированным обществом, «произведение воображения», как формулирует Буркхардт[13], «читаемое в уединении». Обитать в собственном жилом пространстве, читать книгу для себя — означает пребывать в условиях, богатых историческими и психологическими контекстами. Эти контексты имеют непосредственное отношение к истории и характеру европейской прозы. Они дали ей многочисленные и определяющие связи с материальным состоянием и мировоззрением среднего класса. Если мы можем говорить, что эпические поэмы Гомера и Вергилия — это форма беседы между поэтом и аристократией, то и роман можем назвать главной формой искусства эпохи буржуазии.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.