Толстой и Достоевский. Противостояние - [49]
В настоящей главе я хочу изложить те аспекты гения Достоевского, которые позволяют нам в «Преступлении и наказании», «Идиоте», «Бесах» и «Братьях Карамазовых» распознавать архитектуру и материю драмы. Здесь, как и в случае с толстовской эпопеей, изучение техники непосредственно и рационально побуждает нас обратиться к метафизике писателя. Данный текст — необходимое вступление.
В число самых ранних сочинений Достоевского входили две неоконченные пьесы. Насколько мне известно, они до нас не дошли. Но мы знаем, что в 1841 году он писал драмы о Борисе Годунове и о Марии Стюарт. Тема Бориса была одной из главных в русской драматургии. Достоевский не мог не читать и «Димитрия Самозванца» Александра Сумарокова, и пушкинского «Бориса Годунова». Но одновременный интерес к Борису и шотландской королеве указывает на влияние Шиллера. Последний был одним из «ангелов-хранителей» гения Достоевского; в письме брату он признается, что само имя Шиллера «стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний». Он несомненно читал и «Марию Стюарт», и «Димитрия», великолепную драму, которая, будь она завершена, вполне могла войти в число шиллеровских шедевров. Мы не можем сказать, насколько далеко Достоевский продвинулся в написании пьесы о царе и самозванце, но отзвуки Шиллера и темы Лжедмитрия слышны в «Бесах».
Замечание в письме брату от 30 сентября 1844 года показывает, что идея театральной постановки продолжала занимать его мысли, и у него, на самом деле, даже могла быть некая рукопись:
«Ты говоришь, спасение мое драма. Да ведь постановка требует времени. Плата также».
Достоевский к тому времени уже перевел «Евгению Гранде» Бальзака и почти закончил «Бедных людей». Но его очарованность сценой не ушла безвозвратно; нам известно, что зимой 1859 года он планировал написать трагедию и комедию, а на закате творческой жизни, работая летом 1880 года над Одиннадцатой книгой «Братьев Карамазовых», обдумывал сценическое переложение одного из главных эпизодов.
Он обладал глубокими и весьма обширными познаниями в области драматургической литературы. Он досконально изучил Шекспира и Шиллера, поскольку они считались главными богами романтического пантеона. Но Достоевский также ценил и французский театр XVII века. В январе 1840 года он написал брату интереснейшее письмо:
«Но скажи, пожалуйста, говоря о форме, с чего ты взял сказать: нам не могут нравиться ни Расин, ни Корнель, оттого, что у них форма дурна? Жалкий ты человек! Да еще так умно говорит мне. Неужели ты думаешь, что у них нет поэзии? У Расина нет поэзии? У Расина, пламенного, страстного, влюбленного в свои идеалы Расина, у него нет поэзии? И это можно спрашивать. Да читал ли ты „Andromaque“, а? брат! Читал ли ты „Iphigénie“, неужели ты скажешь, что это не прелестно. Разве Ахилл Расина не гомеровский? Расин и обокрал Гомера, но как обокрал! Каковы у него женщины! Пойми его… А „Phèdre“? Брат! ты бог знает что будешь, ежели не скажешь, что это не высшая, чистая природа и поэзия. Ведь это шекспировский очерк, хотя статуя из гипса, а не из мрамора.
Теперь о Корнеле?… Да знаешь ли, что он по гигантским характерам, духу романтизма — почти Шекспир. Бедный! У тебя на все один отпор: „классическая форма“. Бедняк, да знаешь ли, что Корнель появился только 50 лет после жалкого, бесталанного горемыки Jodel’я (с его пасквильною „Клеопатрою“), после Тредьяковского Ronsard’а и после холодного рифмача Malherb’a, почти его современника. Да где же ему было выдумать форму плана? Хорошо, что он ее взял хоть у Сенеки. Да читал ли ты его „Cinna“. Перед этим божественным очерком Октавия, пред которым <…> Карл Мор, Фиеско, Тель, Дон Карлос. Шекспиру честь принесло бы это… Читал ли ты „Le Cid“. Прочти, жалкий человек, прочти и пади в прах перед Корнелем. Ты оскорбил его! Прочти, прочти его. Чего же требует романтизм, если высшие идеи его не развиты в „Cid’е“».
Это весьма примечательный документ, и написал его — следует помнить — страстный поклонник Байрона и Гофмана. Обратите внимание, какие эпитеты он применяет к Расину: «пламенный», «страстный», «влюбленный в идеалы». Высшая оценка, данная «Федре», убедительна и обоснована (возможно, убежденности Достоевскому прибавляло то, что эту пьесу переводил на немецкий Шиллер). Еще более показателен абзац о Корнеле. Факт знакомства Достоевского с «Клеопатрой» Жоделя уже сам по себе поразителен, но по-настоящему впечатляет, когда он ссылается на эту пьесу, защищая архаичную, грубой обработки технику Корнеля. Более того, он увидел, что раннего Корнеля правильнее соотносить с Сенекой, а не с афинской трагедией, и что это соотнесение делает возможным сравнение с Шекспиром. Наконец, величайший интерес представляет то, что Достоевский проводит связь между Корнелем — и, в частности, «Сидом» — и понятием романтизма. Подобная оценка соответствует современным трактовкам Корнеля — как у Бразийака[83], например — и актуальному сегодня представлению о «романтических» чертах в героике, испанском колорите и риторической приподнятости французской доклассической литературы.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.