Толстой и Достоевский. Противостояние - [50]
Хотя Достоевский не утратил связи с Расином («он великий поэт, хотим или не хотим мы этого с вами», говорит герой «Игрока»), влияние Корнеля в его творчестве все же проглядывает сильнее. В черновиках и набросках к последней части «Братьев Карамазовых», например, мы находим следующую запись: «Грушенька Светлова, Катя: Rome unique objet de mon ressentiment»[84]. Это, разумеется, отсылка к первой строчке проклятий Камиллы в адрес Рима из корнелевского «Горация». Возможно, Достоевский отталкивался от этой фразы, выстраивая черновой материал для сцены внезапного столкновения Кати и Грушеньки у Мити в арестантской больничной палате. В строчке из «Горация» звучит точно найденная нота беспощадности:
«Катя стремительно шагнула к дверям, но, поравнявшись с Грушенькой, вдруг остановилась, вся побелела, как мел, и тихо, почти шепотом, простонала ей:
— Простите меня!
Та посмотрела на нее в упор и, переждав мгновение, ядовитым, отравленным злобой голосом ответила:
— Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вот спаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду.
— А простить не хочешь! — прокричал Митя Грушеньке, с безумным упреком».
Таинственная пометка Достоевского, конечно, могла относиться и к внезапному мстительному порыву Кати, к ее обвинительному заявлению на суде. В любом случае автор мысленно прибегает к Корнелю, дабы оформить и зафиксировать некий момент в своем творческом процессе. То есть, настолько глубоко корнелевский текст был внедрен в ткани его сознания.
Позвольте считать приведенный пример одной из многочисленных иллюстраций к нашему главному тезису: восприимчивость Достоевского, модели его воображения, его лингвистическая стратегия — все было пронизано драматургией в большей, пожалуй, степени, чем у любого другого сравнимого по масштабам романиста. Отношения Достоевского с драмой — в плане фокуса зрения и выстраивания событий — аналогичны отношениям Толстого с эпопеей. Эти отношения характеризуют его индивидуальный гений в той же мере, в какой отличают его от Толстого. Привычка Достоевского (как и у Диккенса) имитировать при письме мимику персонажей — это наглядное проявление драматургического темперамента. То, как он умел управлять атмосферой трагического, вся его «трагическая философия» — это характерные проявления восприимчивости, которая переживала и преобразовывала материал через драматургию. То же относится и ко всей жизни Достоевского — от юношеских опытов и постановок, описанных в «Записках из мертвого дома», до осознанного и подробного использования приемов «Гамлета» и шиллеровских «Разбойников» в работе с динамикой «Братьев Карамазовых». Томас Манн писал, что романы Достоевского — это «грандиозные драмы, построенные по законам сцены, — драмы, в которых действие, раскрывающее самые темные глубины человеческой души и нередко развертывающееся в течение всего лишь нескольких дней, развивается в сверхреалистических и лихорадочных диалогах»[85]. То, что эти «грандиозные драмы» можно действительно ставить на сцене, осознали довольно скоро; первый спектакль по «Преступлению и наказанию» был показан в Лондоне в 1910 году. Говоря о «Карамазовых», Андре Жид отметил: «Среди созданий фантазии, среди героев истории нет таких, которые заслуживали бы [переноса на сцену] в большей степени»[86].
Список театральных интерпретаций романов Достоевского неуклонно рос. Только зимой 1956–57 годов в театрах Москвы шло девять «Достоевских» спектаклей. По книгам Достоевского написаны оперные либретто, включая «Игрока» Прокофьева, «Братьев Карамазовых» Отакара Еремиаша и экстравагантные, но глубоко волнующие «Записки из мертвого дома» Яначека.
Столь непохожие друг на друга читатели, как Суарес[87] и Бердяев, Шестов и Стефан Цвейг — все они в своих сочинениях о Достоевском прибегали к словам из театрального лексикона. Но лишь после публикации (и частичного перевода) архивов широкий читатель смог увидеть, сколь неизменно присутствует драматургический элемент в его приемах. Сегодня можно обстоятельно доказать, что «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы» и «Братья Карамазовы» задумывались в соответствии с Джеймсовым «принципом сценического метода», и что эти романы иллюстрируют тот тип видения, который имеет в виду Ф. Р. Ливис[88], говоря о «романе как драме». Нередко при изучении предварительных стадий и настроек творческого процесса создается впечатление, что Достоевский сначала писал пьесу, затем сохранял базовую структуру диалога и расширял драматургические ремарки (которые явно видны в черновиках), превращая их в то, что мы получаем в итоге как нарратив. Если в каких-то фрагментах его писательская техника дает сбой, то, как правило, обнаруживается, что материал или злободневный контекст этого фрагмента — из тех, что плохо поддаются драматургической переработке.
Это не означает, что завершенное и опубликованное произведение нужно оценивать в свете предварительных опытов, фактически не предназначенных для чужих глаз. Подобные свидетельства требуются нам не для оценки, а для понимания. «В идеале, — говорит Кеннет Берк
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.