Толстой и Достоевский. Противостояние - [47]
Наконец, мы подходим к грандиозной неоконченной пьесе «И свет во тьме светит». Согласно легенде, Мольер в «Мнимом больном» высмеивал собственные недуги и пародировал надвигающуюся смерть зловеще- иронической смесью фактов и фантазии. Толстой поступил еще безжалостнее: в последней, незавершенной трагедии он выставил на всеобщий обзор и посмешище свои самые святые убеждения. Говоря словами Шоу, он «самоубийственно обратил свое смертоносное касание на себя самого». Николай Иванович Сарынцев губит собственную жизнь и жизни тех, кто его любит, пытаясь реализовать программу толстовского христианства и анархии. И изображен он отнюдь не святым мучеником. С беспощадной достоверностью Толстой показывает слепоту этого человека, его самовлюбленность, суровость, какую может проявлять пророк, убежденный, будто ему даровано откровение. В пьесе есть сцены, которые Толстой, должно быть, писал, переживая тяжелые страдания духа. Княгиня Черемшанова требует от Сарынцева спасти ее сына, которого ждут суровые наказания за принятие сарынцевского учения о пацифизме и ненасилии:
Княгиня. А нужно мне вот что. Его переводят в дисциплинарный батальон, и я не перенесу этого. И вы довели его до того. И это вы сделали. Вы, вы, вы.
Сарынцев. Не я, Бог сделал это. И Бог видит, как мне жаль вас. Не противьтесь воле Бога. Он хочет испытать вас. Несите покорно.
Княгиня. Не могу я нести покорно. Вся жизнь моя была один сын мой, и вы отняли у меня его и погубили. Не могу я быть спокойна.
В финале княгиня убьет Сарынцева, и умирающий реформатор усомнится, хотел ли Бог, чтобы он был Его слугой.
Огромной силой эту пьесу наделяет именно беспристрастность Толстого. Он строит антитолстовский сюжет с потрясающей убедительностью. В диалогах между Сарынцевым и его женой (которые почти дословно эхом повторяют споры писателя с графиней Толстой) возражения Марии звучат более веско. Все же учение Толстого следует воспринимать именно через его «абсурдность». В пьесе «И свет во тьме светит» — как и на последних автопортретах Рембрандта — мы видим попытки художника быть предельно честным перед самим собой. Нигде Толстой не появляется до такой степени обнаженным.
Но как достижения Толстого в драматургии согласуются с образом автора эпических и в целом антидраматических романов? Однозначного и исчерпывающего ответа на этот вопрос не существует, но некоторый намек на него есть в аргументации из статьи «О Шекспире и о драме». Толстой здесь объявляет драму «важнейшей отраслью искусства». Не исключено, что этим он отрекается от своего прошлого, от себя как от романиста, но мы не можем судить наверняка. Чтобы быть достойным столь высокого статуса, театр «должен служить уяснению религиозного сознания людей» и вернуться к своим древнегреческим и средневековым корням. С толстовской точки зрения, сама «суть» драмы «религиозна». Если мы расширим содержание этого слова, включив в него идею лучшей жизни и подлинной нравственности, мы увидим, что такое определение полностью соответствует собственной толстовской практике. Ибо пьесы Толстого неприкрыто служили средством распространения его религиозно-социальной программы. В толстовских романах эта программа тоже присутствует, но в неявном виде, там она частично скрыта от взора самим произведением. В пьесах же — как на плакатах и афишах, которыми оформлял сцену один из наследников Толстого, Брехт, — глухому миру провозглашается «весть».
Подразумевается не «конфликт между религиозным и гуманистическим отношением к жизни»[74], выражаясь словами Оруэлла, а, скорее, конфликт между зрелыми учениями Толстого и его ретроспективным взглядом на собственное былое творчество. Он отрекся от романов, веря, что выше всего должна стоять дидактика. Но он осознавал, что «Война и мир», «Анна Каренина» и его великие рассказы и повести триумфально продолжат существование. Таким образом, Толстой обрел утешение в открыто моралистическом характере собственных пьес и принялся обосновывать свою мысль о том, что Шекспир извратил и предал миссию драмы. Почему мораль и «руководство в жизни» — предмет ответственности драматурга — в этот вопрос Толстой углубляться не стал. И без того слишком многое было поставлено на кон в его упорном стремлении подчинить свою жизнь принципу единства и доказать, что он все это время оставался ежом.
Но давайте сами не попадать в его ловушку. Никакая отдельно взятая анатомия толстовского гения не поможет увязать человека, который не переносит Шекспира и называет театральную атмосферу развратной, с автором превосходной комедии и по меньшей мере двух первоклассных трагических драм, где заметны следы пристального изучения драматургической техники. Мы можем сказать лишь то, что, выбрав Гомера в противовес Шекспиру, Толстой выразил господствующий дух своей жизни и своего творчества.
В отличие от Достоевского, который чрезвычайно многое почерпнул из театра, хотя сам пьес не писал (не считая пары юношеских стихотворных фрагментов), Толстой сочинял как романы, так и драмы, но проводил между этими жанрами строгое разграничение. Однако его опыт привнесения в художественную прозу элементов эпопеи остается самым тонким и цельным из всех, когда-либо предпринятых. Противопоставление Гомера и Шекспира в известной статье — это и речь в защиту романа, и заклинание старого колдуна, пытающегося застолбить для себя место в спасении и, в то же время, нейтрализовать чары, которые он своими непревзойденными заклинаниями сам же в прошлом и наложил.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.